Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они правы, но права и мать. Но не прав тот, кто дал уцелеть этим жизням: их следовало оборвать в то мгновение, когда смерть с косою стояла у изголовья, не надо было бороться со смертью, она знала, зачем пришла, и борьба была лишней. Калеки остались жить. Нужны люди, чтобы хранить и поддерживать эти ненужные, тяжелые сами по себе жизни. Будут тратиться чужие силы, и тратиться бог знает зачем. Тут какое-то безрассудство, какой-то перерасход живых сил, ненужное, ложное сострадание.
Моя операция
Когда Авербах сказал: «Дайте мне его завтра в операционную, я выскоблю ему инфильтрат», – мне не было ни страшно, ни тяжело – наоборот, даже совершенно легко и весело.
Войдя к себе, я улыбался. Да и как не быть весело? Состояние глаза все время ухудшалось. Только-только успокоится – и снова раскраснеется, начинай сначала. А тут подходило что-то серьезное, окончательное: выскоблить – и баста. Мне почему-то было особенно смешно на это слово: «выскоблю». Я повторил его несколько раз и все улыбался. Но уже поднималась нервность. Курил, ходил взад и вперед, пробовал лечь и тут же встал и начал снова бродить по комнате. Стал раздумывать: серьезная операция или нет? Под хлороформом или так? Была еще радость оттого, что представляется случай испробовать силу духа. Спокойно или нет перенесу операцию? Буду крепиться до предела, не пикну, не дам знать, что нестерпимо больно. Хватит ли духу? Это занимает больше всего. Завтра операция – все-таки жутко.
3 часа
Спокойно, тихо на душе. Об операции как-то я не думаю. Был Миша, милый сердцу человек, развеселил, успокоил меня окончательно. Успокоений, конечно, не было, да мы и не говорили почти об операции, – успокоил самый дух нашего разговора, несколько иронический, дружеский и искренний.
10 часов
Тревоги нет. Наутро операция. Завтра в это время буду уже совсем спокоен. Была Марта, принесла с собою радость и тихую грусть.
9 часов утра
Это уж совсем накануне. Может быть, через час, а может, и сию минуту войдет сестра. Пожалуйте. Ночью не мог превозмочь себя вполне, однако ж боролся удачно. Лежу. Пробило 10, 11, 12… Томительно, обидно так, что не спится. Впрочем, что же я расстраиваюсь – ведь каждый день не засыпаю 2–3 часа, тут нового ровно ничего. А немного есть и нового: до полчаса первого я не дотягивал, а теперь вот не спится. Ну, конечно, нервность есть небольшая. «Тр-р-р», – заскрипел вдруг шкаф. Я вздрогнул и странно как-то вздрогнул – одной половиной лица, тем виском, на котором не лежал. Перевернулся – не спится, да и только. А тут полезла в голову разная дичь: я уже сижу во всем белом, в глаз вставили кольцо, чтобы шире был, для удобства. Вое это, пожалуй, и не больно, только с непривычки жутко как-то. Нет-нет, но надо думать лучше о чем-нибудь другом, скорей о другом и о хорошем, светлом, о том, что противоположно этой операции. И поплыли, поплыли кавказские картины. В Эривани так тепло-тепло. Вот и сад, любимый наш сад, – он весь в цвету. Бледно-лиловые цветы абрикосов, распустилась сирень. Хорошо. А вот качели – смотри: это Ная качается там. Пойду и я. Вот уже мы вместе. Она весело, звонко так смеется, и вдруг чей-то знакомый голос прорезает молчание: «Да прямо держите голову… Ну, смотрите кверху…» Стальной ножичек заходил по глазу. Мне и больно и радостно, что так спокойно я даю резать себя. Не надо, не надо – скорее к Кавказу, скорее к этим привычным дорогим моим думам о ней. А впрочем, не только о ней: у меня там много друзей, вон и Яша стоит, большой, неуклюжий такой.
«Тр-р-р» – заскрипел снова шкаф. Теперь я уже не вздрогнул: я знаю, что это мышь возится. Однажды я видел эту маленькую мышку, – она напугалась, увидев меня, и быстро-быстро убежала под шкаф. А скоро час. Я все еще не сплю. Рано ли все это будет? Неужели меня разбудят? Нет, я должен подняться сам. Да чего ж тут думать? Конечно, я проснусь раньше. Только меньше надо думать. Я ведь не знаю подробностей, а тут напредставляешь разной дичи, ну и страшно будет – вон дедушку-то как тогда запугали. Насказали ему, что глаз зацепят клещами и будут тянуть. Фу ты, черт, какой ужас!.. А ведь он верил. Каково же было бедняге идти в эту страшную белую комнату!.. А какой он спокойный, Авербах. Так и чувствуется большая сила. Он во всем белом, стоит и шутит со мною – он часто шутит. Я больше никого не вижу, не замечаю, словно в этой белой комнате только мы с ним вдвоем. А тут ведь мелькают еще какие-то женские фигуры. Но что мне до них, когда все только в его руках. Он один сильный – другие только так себе, мотаются, смотрят, учатся у него. Но что же мне до учеников в такую минуту? Да не надо же об этом. Ная, Ная, не отходи от меня!.. А в купе все тот же знакомый розовый свет. Вот и она лежит с большими грустными глазами. Они широкие такие, эти голубые глаза. А теперь, в полумраке, кажутся еще шире, еще прекрасней, еще грустней. И так хочется, чтобы в эту самую минуту она думала и тосковала обо мне. Я проснулся от боя часов. Пять. Нет, это слишком рано. Я закутался, но уже только дремал. Слышал, как пробило шесть, как поднялись больные и застучали кружки. Потом встала сестра – я услышал ее голос где-то в отдалении.
Так прошло три часа… Теперь каждую минуту жду, что придут и поведут с собою. Мне уже дали чистое белье. Я переодел его наскоро, очень торопясь, словно боялся, что могут прийти именно в эту минуту и увести полунагого… Я уже об операции не думаю.
А Дегтяренко все играет на балалайке. У него такой скудный запас песенок. Я их слышал уже сотни и сотни раз. Но почему же сегодня кажется мне, что он играет только грустные такие, почти похоронные?.. Да ведь это все они же, это все знакомые, старые песни.
Все стихло. Почему это?.. А это, наверное, сам пришел, сам Авербах: когда он приходит, всегда делается тихо. Значит, сейчас, значит, скоро. Ну да, конечно, вот и шаги слышу, чьи-то быстрые, торопливые шаги.
Ну, конечно. Ожидание было в тысячу раз страшнее самой операции. Когда привели меня и раздели, положили на этот раскидной, удобный стул, я был спокоен, даже улыбался. Деланности не было, я как-то совсем без борьбы, сам по себе успокоился. Накинули на грудь широкую простыню, волосы закрыли полотенцем, лицо занавесили марлей, в которой было отверстие для глаза. Ну и началось. Я лежал спокойно, не шелохнувшись: я знал, что малейшее неосторожное движенье – и острый ланцетик рассечет мне глаз. А по глазу водили, скоблили его, царапали. Было жутко, но боли не было, во всяком случае, терпеть хватало силы. А жутко было до ужаса; при всем видимом спокойствии, сам того не чувствуя, я, по-видимому, страшно волновался, потому что встал белый, как полотно. Об этом после говорила сестра. Я шатался из стороны в сторону и был слаб, словно встал после тяжкой болезни.
Вечером была Марта. На следующий день она была едва ли не в последний раз.
Как опасно увлекаться
Молодой солдатик рассказывает про свое житье-бытье на фронте, перечисляет атаки, в которых он участвовал, перечисляет города и деревни, которые они брали и отдавали, описывает ужас тех немецких солдат, которых он лично переколол и перерубил, «а тех, что перестрелял, сосчитать не возьмусь: чик – упал, чик – упал, чик – упал», – и по тому, как часто он повторял это «чик – упал», можно было подумать, что по меньшей мере он перестрелял немецкий батальон.