Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот свидетельства Достоевского: загрубелая, грязная рука; прикосновение любви и утешения; благословение.
Встреча была уединенная, в пустом поле, и только бог, может, видел сверху, каким глубоким и просвещенным человеческим чувством и какою тонкою, почти женственною нежностью может быть наполнено сердце иного грубого, зверски невежественного крепостного русского мужика, еще и не ждавшего, не гадавшего тогда о своей свободе [Достоевский 1981: 49].
Освежив в памяти воспоминание о Марее, Достоевский оказывается в состоянии «смотреть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг, каким-то чудом, исчезла совсем всякая ненависть и злоба в сердце моем» [Достоевский 1981:49]. Прозрение Достоевского совершилось, и рамочное повествование также заканчивается. Предполагается, само собой, что читатели последуют примеру Достоевского и уверятся в том, что простой народ действительно прекрасен и способен на все, о чем писал Достоевский в предыдущих двух дневниковых записях.
Как и в случае с «Мальчиком у Христа на елке», нарратив не оставляет нам выбора – ни эмоционального, ни, возможно, идеологического[119]. Достоевский, который, по-видимому, говорит от своего собственного лица, снова пытается добиться однозначной реакции читателей. Вопрос о том, будет ли реакция читателей соответствовать ожиданиям Достоевского, несуществен. Важно то, что у Достоевского аутентичное авторское предисловие неизбежно превращается в монолог. Рамочный и вставной нарративы взаимодействуют друг с другом лишь как побудительный прием, который соединяет состояние отделенности от простого народа и воссоединение с ним. В остальном рамочное и вставное повествование не взаимодействуют таким образом, чтобы создать третье повествование – скрытый рассказ под коркой поверхностного нарратива. При всей трогательности «Мужика Марея», в нем нам не дают возможности диалога. Как и в «Мальчике», текст воздействует на нас однозначно, побуждая занять позицию имплицитного автора.
Ощущая некую несообразность или догадываясь о ней, Достоевский больше не вернется к написанию монологических предисловий. Однако в «Кроткой», которая является вершиной художественной прозы, представленной на страницах «Дневника», – он тем не менее снова использует в предисловии форму прямого авторского обращения. На этот раз Достоевский не приводит нам сентиментальную картину несправедливости или трогательное воспоминание о встрече с добросердечным человеком и не объясняет, как их нужно толковать. В «Кроткой» он возвращается к приемам, которые ранее использовал во вступлениях к своим художественным произведениям. Этому рассказу Достоевский предпосылает многофункциональное и несущее множество зашифрованных смыслов предисловие, которое он озаглавливает «От автора». Его дискурс наглядно демонстрирует, что язык может порождать смыслы в процессе их активного поиска. Для этого требуется нечто более сложное, чем кладбищенская аллегория, избитая сентиментальная история или воспоминание о добром крестьянине.
IV. «Кроткая»
Используя заглавие «От автора», Достоевский тем самым явным образом отделяет эту запись от остальных, пусть и только формально. Нам известно, что в «Дневнике писателя» все без исключения записи исходят «от автора». Заголовок предисловия указывает на то, что назревает перемена – нам собираются предложить рассказ. Не просто рассказ, но такой, который отличается от предыдущих попыток Достоевского подобного рода. По-видимому, намерения автора изменились, а вместе с ними изменилась и структура его нарратива, поскольку ноябрьский номер «Дневника» он начинает этим рассказом, а не предпосланной ему статьей, которая могла бы быть включена в рамочную структуру, тем или иным образом подготавливая нарратив и некотором смысле формируя его.
Попросив у читателей извинения за то, что он включает в эту часть дневника художественное произведение (не блещущее оригинальностью начало), Достоевский немедленно обращается к двум литературным проблемам, которые его сильно заботят, – зачастую фантастическому характеру реальности и связанным с этими проблемами, возникающими при попытке достоверно описать ее в художественной литературе. «Теперь о самом рассказе. Я озаглавил его “фантастическим”, тогда как считаю его сам в высшей степени реальным» [Достоевский 1982: 5]. Достоевский не желает сразу же разъяснить свой внутренне противоречивый тезис, а вместо этого пытается с самого начала увлечь читателей осмыслением текста, создавая и поддерживая определенный уровень когнитивного диссонанса.
Следует заметить, что использование Достоевским этого кажущегося парадокса в самом начале предисловия не только ловит его читателей на интеллектуальный крючок, но и повторяет тот самый тип речи, которые читатели вскоре услышат в монологе рассказчика-закладчика. Как сам Достоевский ниже пишет во вступлении, давая характеристику своему вымышленному рассказчику: «Несмотря на кажущуюся последовательность речи, он (рассказчик-закладчик. – Л. Б.) несколько раз противуречит себе, и в логике и в чувствах» [Достоевский 1982: 5]. То же самое можно сказать и об имплицитном авторе предисловия. Иными словами, есть сходство между нарративом рассказчика и дискурсом Достоевского во вступлении к нему. Это сходство не только в логике (или ее отсутствии), но и в чувствах. Чтобы снять противоречие, которое автор считает поверхностным, Достоевский дважды, в третьем и четвертом абзацах вступления, пытается объясниться: «Но фантастическое тут есть действительно, и именно в самой форме рассказа, что и нахожу нужным пояснить предварительно» [Достоевский 1982: 5].
Обещав своим читателям дать объяснение видимого парадокса, Достоевский для обоснования своего утверждения не представляет нам ни (например) силлогизма, ни ряда рациональных аргументов[120]. Вместо этого он рисует перед своим читателем сцену, персонажа и ставит проблему их истолкования. Иными словами, в третьем абзаце введения Достоевский переходит от проблемы жанров (фантастических и реалистических) к вопросу нарративных приемов, вкратце излагая свой рассказ и затем представляя вниманию читателей информацию как о рассказчике, как и об особенностях его речи. Отложив анализ общей проблемы до последнего (четвертого) абзаца вступления, Достоевский в этот момент сосредоточивает внимание читателя на проблеме языка и высказывания. Таким образом, третий абзац приобретает важное значение при любом анализе языка Достоевского как объекта. Под верхним уровнем нормативной речи этот язык преисполнен скрытыми смыслами. Достоевский и его рассказчик используют язык как средство исследования и вместилище потенциальных смыслов. Предполагается, что читатели будут поглощать и то, и другое одновременно. В «Кроткой» мы имеем дело с процессом, посредством которого имплицитный автор и рассказчик представляются как искатели истины, содержащейся в выразительных, деавтоматизированных средствах языка[121].
Читателям предлагают присоединиться к автору и повествователю в том, что касается их понимания сюжета и характеров. Один уровень, который они делят между собой, – временной, и связан с основным противопоставлением, существующим в тексте: «до» и «после». Что же касается темы и сюжета, то после самоубийства своей жены закладчик обнаруживает, что не заметил множества предвестий надвигающейся трагедии. На авторском уровне Достоевский заранее подготавливает читателя в общих вопросах, тематически и на уровне дискурса к тому, что последует за введением. В зависимости от наклонностей читателей, их опыт воспроизводит либо тот опыт, на который указывает в своем введении