Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Едва вырулив со двора, утыкаемся в пробку.
– А ты в хоспис – к священнику? – спрашиваю я, просто чтобы не молчать.
– Угу, – кивает Ваня. – Хочу показать ему, куда я продвинулся с переводом той рукописи… Знаешь, удивительно – как будто протягиваешь руку через две тысячи лет… Эти свитки писал человек по имени Кирион. И вот две тысячи лет назад его мучило то же, что мучает нас, – бессмысленность страданий детей. Представляешь, его семью и других христиан римляне приговорили к растерзанию львами. На потеху публике. Вместе с женщинами и детьми… – Ваня мрачно смотрит перед собой сквозь грязное лобовое стекло. – «Хлеба и зрелищ», на этом тогда их власть держалась, – продолжает он. – Хотя вроде бы странно. Ну хлеб – еще понятно, еда все-таки. А зрелища – это ведь что-то несерьезное. Но их любимые зрелища были сплошь кровавыми, на них подсаживали людей, как на наркотик. Строили громадные арены для массового озверения. Так что на самом деле их клич был «Хлеба и крови».
– А сейчас что, по-другому? – говорю я. – У нас в сестринской дежурке телик все время включен. Как ни взглянешь – мордобой и стрельба.
Ваня открывает рот, хочет что-то возразить, но я машу на него рукой – мне сейчас не до споров.
Маленькая парковка у ворот хосписа заставлена тремя грузовыми фургонами. Люди в оранжевых комбинезонах достают из них ящики, мешки, пластмассовые трубы, складывают на тележки или просто взваливают на спины и тащат вверх, к хоспису, – цепочка оранжевых муравьев. Их грузовикам не проехать по дорожке, петляющей сквозь ельник, потому что ее перерезала свежая канава. Через канаву брошен хлипкий мостик для пешеходов и легковушек. Даже скорая там сейчас проберется с трудом.
Паркуюсь в свободном уголке. Перед глазами роятся серые точки, кружится голова, слабость мешает двигаться – я будто вся обложена горячей ватой. На что я гожусь в таком состоянии!..
Ваня, который последние полчаса просидел молча и, кажется, даже ни разу не взглянул на меня, вдруг кладет руку на мою, легонько пожимает и сразу убирает. Рука у Вани холодная и даже в таком коротком прикосновении – нерешительная, извиняющаяся. Так и не сказав ни слова, Ваня вылезает из машины и, не дожидаясь меня, идет к хоспису следом за рыжими муравьями. Объемистый прозрачный пакет с мандаринами в его руке издали тоже выглядит как что-то строительное… Не могу отделаться от ощущения, что сегодня провинилась перед ним…
Мне нужно проскочить в клинику, не встретившись с главврачом. Наш Яков Романович – ярый блюститель инструкций и правил. Скорей всего, он в курсе, что я заболела. Три дня назад я эффектно вырубилась в ординаторской, завалив на себя столик с препаратами. О таких вещах главному докладывают. И конечно, он прицепится – отчего я не на карантине.
…На полпути к хоспису я вдруг останавливаюсь.
Я не хочу туда! Я хочу домой!
Никогда со мной такого не бывало! Что стряслось? Виновата эта непонятная болезнь? Или солнечное, дурашливое утро с Ваней? Или Динина каша? Или душный запах лилии? Или то, что я расплакалась сегодня два раза – сначала во сне, а потом и наяву, перед Ваней? Я и не помню, когда плакала до этого. Разве это нормально? Что я сделала с собой? Превратила себя в инструмент, в препарат. Два последних года, с тех пор как я научилась помогать, я твердила себе, что нашла себя, свою жизнь, свой смысл, даже счастье… Диким усилием заставляла себя входить в боксы, но там, как электричеством, заряжалась мольбой и надеждой в заплаканных глазах: «Ника! Пришла Ника! С Никой не больно!» Порой восхищалась собой – такой сильной, бесстрашной, самоотверженной. Одергивала себя, но в каком-то лихорадочном азарте решалась на то, на что нельзя решаться, подходила к таким обрывам, к которым нельзя подходить… А как же! Ника – укротительница боли! Ника – круче всех! Такая крутая, что у нее внутри шкафчика приклеена записка – кому сообщать и что делать, если Ника вдруг умрет. Нормально, да?..
Но вот всего несколько часов обычной человеческой жизни выбили меня, столкнули с рельсов, по которым я моталась от дома до хосписа, как автоматическая вагонетка. Я и не знала, не подозревала, что мои силы на исходе, и вот… Я не хочу туда!.. Мне плохо. Мне нужен больничный, выходной, карантин. Хочу домой. Хочу на теплый песок, в горячее море. Хочу в самолет, летящий куда-нибудь всю ночь. Хочу болтать с Диной, дурачиться с Ваней, думать о Дэвиде, хочу плакать целый час и чтобы кто-нибудь утешал, а я бы все плакала и плакала…
А тут еще эта сволочь. Грязный алкаш. Иуда… Бродит где-то по хоспису… Или, может, все еще дома бухает – вот бы хорошо!..
Нет, не хочу, не хочу, не могу туда!..
Мимо меня вверх по дорожке тянется цепочка оранжевых муравьев с новой партией мешков и коробок… Солнце стоит высоко, пригревает все сильнее. На небе – ни облачка.
Открываю сумку, чтобы достать сигареты. Но тут, на дорожке, стоять и курить не хочу. Прохожу еще немного вверх и поворачиваю к беседке.
Тропинка в ельнике совсем раскисла. Иду рядом с ней по хвое, между елок, чтобы не чавкать по грязи. Прямо передо мной с невероятной скоростью взлетает по стволу белка – как стремительная рыжая машинка, которую кто-то завел до отказа и пустил по елке. Я останавливаюсь, смотрю вверх, хочу разглядеть белку в ветвях. Но замечаю не ее, а длинный птичий клин в просветах между еловыми верхушками… Никогда не видела, как летят журавли… Говорят, они как-то курлычут в полете. Но эти молчат. Или слишком высоко, не слышно? А может, и не журавли – гуси какие-нибудь?..
В беседке кто-то стоит… Вот ч…, да это священник! В чем-то длинном, черном, высокий и прямой, как статуя, смотрит на город… Повернуться и уйти? Ну уж, еще чего! В конце концов, это мое место…
Услышав мои шаги по шуршащей траве, священник оборачивается. Меня удивляет его лицо. Но чем – сразу не могу понять. В прошлый раз он выглядел таким уверенным, спокойным, даже радостным. Сейчас в его глазах – печаль, тревога, в них уже нет той решительности, которую я заметила и запомнила… Священник без шапки, черные волосы собраны сзади в маленький старушечий пучок – немного странно… Такие же пучки были у танцоров фламенко, с которыми мы как-то раз ехали из Севильи в Кордову, а потом Дэвид полночи учился у них испанской чечетке и отвалил им за тот полупьяный урок идиотски огромную сумму…
– Веро… Ника… – Он сразу опускает взгляд.
Вообще-то не люблю, когда прячут глаза. Но у священника это как-то по-другому. И опять не могу объяснить – как. Он вроде не смотрит и в то же время… смотрит. Или вот-вот посмотрит. И взгляда его светло-серых глаз как будто все время ждешь.
– А я вот пришел сюда погреться… И помолился тут немного. В храме – такой разгром…
– Я что, помешала?..
Тьфу ты, что я несу! Помешала я ему, видите ли!..
– Нет-нет, что вы! Как раз наоборот… – Он по-прежнему смотрит в землю.
– В каком смысле «наоборот»? Слушайте, отец… отец Глеб, вы со мной поосторожнее, я ведь привыкла за язык хватать.