Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А память у Хафа была феноменальной. Он схватывал на лету куртуазные стихотворные строки, а если и случалось ему выпустить из памяти кусок-другой, он ничтоже сумняшеся добавлял от себя и утверждал, что вышло лучше. Он оплетал Ару паутиной словес возвышенной речи, и она привыкала к ним, как к наркотику, которого хочется еще и еще.
«Ты как слияние ветра и воды, — говорил он, — или может быть, воды и камня, а от ветра лишь пронзительный звук. В тебе есть какие-то силы, и это, между прочим, видно». И она сама начинала верить, хотя презрение, испытываемое к нему, не становилось меньше. Просто она хранила его в тайне, смешанным с брезгливой жалостью к существу, которое более ни на что не способно. Никто не хочет общаться с низшими, но дело в том, что в поисках круга людям свойственно себя переоценивать. И потому люди тянутся к тем, кого почитают равными, в то время как те — выше. И высшие презирают их, но терпят, потому что, оттолкнув низших, сами окажутся в одиночестве и вынуждены станут искать общества еще более высших, где презираемы будут. И круг этот замкнут и принадлежит к сущностям, опровергать которые столь же бессмысленно, как сражаться с Великой Пустотой. Сама Ара ощущала себя способной на многое. На все на свете, если соблюдать точность, при условии… она и сама не знала, при каком условии, но, кажется, каким-то образом это было связано с тем, что ее будут ценить по достоинству.
И, наверное, только благодаря Хафу взгляд ее, идущий из пузыря в мирские пределы, становился любопытен и даже жаден, когда она разглядывала красивую одежду сверстниц, денно примеряя на себя то, что ей нравилось. Подобное свойство казалось ей суетным и достойным осуждения, и она почем бы в нем не созналась, но запретный плод, манит. Она никогда не смогла бы позволить себе кожаные башмаки, и не знала вкуса вина, и даже ленту не вплетала в волосы на праздник. Но никто не знал, каково ей было сознавать, что все это ей недоступно. И только Ува, наверное заметила, что дочка ее навешивает на уши парные черенки с рябинами или вишнями, в зависимости от сезона, словно зажигая огоньки в черной ночи своих волос. Это вознаградилось. Увидев «сережки», Хаф хмыкнул:
— Тебе идет красное. Лучше любого другого.
И добавил, теперь уж неизвестно, с каким умыслом:
— Тебе нужно носить красное платье.
Рэндалл не помнил, в какое именно мгновение сэр Эверард сообщил ему, что «все готово», как не помнил и чувств, охвативших его в тот знаменательный момент. Он даже не помнил, честно говоря, были ли там вообще какие-то чувства. Даже если бы он внезапно захотел, то не смог бы остановить войну. Слишком многие интересы были привлечены со стороны. Иной раз он чувствовал себя так, будто снова стоял над разверстой пастью колодца и намеревался сделать роковой шаг. Он был как камешек, пущенный с горы. Он не мог ни остановиться сам, ни остановить лавину, грохочущую за ним по пятам. Ну что ж, сравнение не хуже прочих. Все не Щепка в водовороте. По отношению к себе его всегда отличала доля здорового цинизма.
Слишком многие люди сделали свои ставки, жертвуя и Рискуя в случае неудачи слишком многим, и в принципе готовы были продолжать даже без него. В каком-то смысле это ощущение придавало Рэндаллу уверенности. Не так уж много в самом деле приходилось на его личную ответственность. Глыбы, катившиеся следом, грозили похоронить его под обвалом, стоило ему хоть на секунду оказаться менее подвижным Его это устраивало, поскольку отвечало его натуре. Быть лучше всех постепенно входило у него в привычку.
Однако тому, кто хочет быть лучше всех и доказывает это делом, необходимы изрядные силы, в том числе и душевные Рэндалл понимал, что не может расточать больше, чем имеет а потому находил в сутках время, чтобы пополнять запасы,
Обычно это время наступало поздним вечером, а то и ближе к полуночи, когда даже благословенный Камбри погружался во тьму, и шумы, плескавшиеся у подножия замка сэра Эверарда становились приглушенными, интимными. Светская жизнь здесь начиналась преимущественно после захода солнца, особенно летом, когда дневная духота делала невыносимой любую активность.
Еще всего лишь год, два, три назад Рэндалл предпочел бы потратить эти благословенные часы на гульбу, и никто не сказал бы против ни слова. Но сейчас его к гульбе уже не тянуло. Мог лишь сказать, что и это было. Он не ошибся, выбирая себе в воспитатели сэра Эверарда, и теперь между воспитанником и опекуном царило трогательное согласие. Рэндалл сам менял свои предпочтения, каждый раз не ощущая в ответ ничего, кроме молчаливого одобрения. Говорят, это дар богов — быть понятым своими близкими. Сейчас, перед тем как все начнется, У него оставалось еще совсем немножко времени, чтобы подумать о себе. Потом придется думать о Брогау. А потому он сидел в темной тихой комнате, молчал или беседовал не повышая голоса и чувствуя себя так, словно находился в сердце бури, в центральном пятачке ее тишины. И он ценил эти мгновения превыше всего на свете. Он удлинил бы их, если бы мог.
И это было блаженством. Сэру Эверарду ничего не приходилось доказывать, он все принимал как должное, без малейших сомнений, как в Праве Государя, так и в самой государевой личности. Ради того, чтобы иметь перед ним подобные привилегии, Рэндалл охотно впрягся бы в любые обязательства. В каком-то смысле сам он, как личность, был творением сэра Эверарда. Возможно, даже более, чем творением своего отца, которого почти не знал и от которого унаследовал только кровь и трон.
Поэтому мало удивительного было в том, что отдохновенные вечерние часы, когда удавалось наконец избавиться от толпы людей, искавших при «теневом дворе» своих выгод, он теперь проводил в компании опекуна и наставника. Ранг милорда Камбри позволял ему зажигать в темноте множество свечей, но он не пользовался своей привилегией. Кресло, камин, красное вино с бархатным вкусом, окна, либо распахнутые в лето, либо, наоборот, наглухо запертые, отсекающие напрочь ветреную слякотную зимнюю ночь. И беседа, неторопливая и нескончаемая, в основном о деле, без попыток проникнуть в чужую душу, но в полной уверенности, что та никуда не денется. Два прекрасно воспитанных дворянина обсуждали кандидатуры, строили планы внутри планов и надстраивали планы над ними. Сэр Эверард покачивал ногой, Рэндалл постукивал подушечками пальцев одной руки по другой, палец к пальцу, кропотливо и методично, как делал все, что требовало непременного успеха. В эти часы он позволял себе побрюзжать и разрешал сэру Эверарду приободрить себя и снова наставить на путь.
Итак, высокие окна были закрыты, лепной потолок уходил вверх и терялся во тьме, и один камин освещал это уютное гнездо, прибежище холостяка и вдовца, пещеру, где два уверенных циника обсуждали свои планы внутри планов. И когда Рэндалл время от времени поднимал голову, пытаясь пронзить взглядом мокрую тьму за свинцовым оконным переплетом, ему казалось, что этот его уютный и тесный мирок на двоих, похожий на черепную коробку всего его громадного замысла, соединен длинным туннелем с другой такой же комнатой, средоточием и мозгом замысла иного, давнего. Что в другой, но точно такой же комнате сидят в напряженной тишине нервная рыжая женщина и Гайберн Брогау, чудовище из страшных снов его детства, облаченное во мрак и коронованное изменой. Самый могущественный противник, какого только мог пожелать себе мужчина, способный стать источником самой справедливой боевой славы. Ибо, взрослея, Рэндалл ценил его все больше. Можно сказать, он даже восхищался им и, тщась разглядеть его сквозь тьму на том конце туннеля, представлял, как тот, его первый враг, так же встревоженно вглядывается в ночь, чувствуя на себе взгляд извне, полный смутно ощутимой угрозы. Рэндалл судил по себе. Если Гайберну Брогау дано было с ним тягаться, он просто не мог позволить себе этакую подобную колоде бесчувственность, невосприимчивость к смуте, надвигающейся на него и страну, за которую он взял на себя ответственность.