Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С индейцами и белыми враждуя,
За кость и козырь не жалея жизни,
Он отдал все неузнанной отчизне
И, проигравши, проиграл вчистую.
Теперь он – прах планеты, пыль столетий.
Под общим именем сойдя в безвестность,
Как многие, теперь он – ход в сюжете,
Которым пробавляется словесность.
Он был солдатом. Под любой эгидой.
Он шел по той геройской кордильере.
Он присягал Уркисе и Ривере,
Обоим. Он расправился с Лапридой.
Он был из тех, не ищущих награды
Ревнителей бесстрашия и стали,
Которые прощения не ждали,
Но смерть несли и гибли, если надо.
И жизнь в случайной вылазке отдавший,
Он пал у неприятельской заставы,
Не попросив и малой крохи – даже
Той искры в пепле, что зовется славой.
За свежим мате ночи коротая,
Он под навесом грезил в полудреме
И ждал, седой, когда на окоеме
Блеснет заря, по-прежнему пустая.
Он гаучо себя не звал: решая
Судьбу, не ведал ли, что есть иная.
И тень его, себя – как мы – не зная,
Сошла во тьму, другим – как мы – чужая.
Ты
Только один человек на земле рождался, только один человек на земле умирал.
Все прочее – просто статистика, немыслимый результат сложения.
Так же немыслимо складывать запах дождя и позавчерашний сон.
Тот человек – Одиссей, Авель, Каин, первый, кому открылся строй звездного неба, кто воздвиг первую пирамиду, кто вывел гексаграммы «Книги перемен», резчик, покрывший рунами меч Хенгиста, лучник Эйнар Тамберскельфир, Луис де Леон, книгочей, давший жизнь Сэмюэлу Джонсону, садовник Вольтера, Дарвин на носу «Бигля», еврей в газовой камере, а со временем – ты и я.
Один человек находил свою смерть в Илионе, в Метавре, под Гастингсом и Аустерлицем, Трафальгаром и Геттисбергом.
Один человек умирал в больницах, на кораблях, в непосильном одиночестве, в привычной, родной спальне.
Один человек видел необъятный рассвет.
Один человек чувствовал свежесть воды, вкус плодов и мяса.
Я говорю об одном, о единственном, об одиноком навеки.
О множественности вещей
Мне снится пуританский небосвод,
Скупые одинокие созвездья,
Как будто Эмерсон на небосвод
Взирает из холодного Конкорда.
А в наших землях преизбыток звезд.
И человека преизбыток. Столько
Династий насекомых и пернатых,
Звездистых ягуаров, гибких змей,
Растущих и сливающихся веток,
Листвы и кофе, капель и песка,
Давящих с каждым утром, усложняя
Свой тонкий и бесцельный лабиринт!
А вдруг любой примятый муравей
Неповторим перед Творцом, избравшим
Его для воплощенья скрупулезных
Законов, движущих весь этот мир?
А если нет, тогда и мирозданье —
Сплошной изъян и тягостный хаос.
Все зеркала воды и полировки,
Все зеркала неистощимых снов,
Кораллы, мхи, жемчужницы и рыбы,
Маршруты черепахи сквозь века
И светляки лишь одного заката,
Все поколения араукарий,
Точеный шрифт, который не сотрет
Ночь со страницы, – все без исключенья
Отдельны и загадочны, как я,
Их тут смешавший. Не решусь изъять
Из мира ни Калигулу, ни лепру.
Соглядатай
Падает свет, и я просыпаюсь – он здесь.
Для начала он называет свое имя, которое (как вы понимаете) – мое.
Я возвращаюсь в рабство, что длилось семь сроков по десять лет.
Он навязывает мне свою память.
Он навязывает мне страдания каждого дня, человеческую природу.
Я его санитар; он заставляет мыть ему ноги.
Он преследует меня в зеркалах, в полированном красном дереве, в витринах.
Его когда-то отвергли несколько женщин, и я должен разделить его тоску.
Прямо сейчас он диктует мне строки, которые мне не нравятся.
Он заставляет меня упорно учить муторный англосаксонский язык.
Он навязал мне языческий культ мертвых воителей, с которыми я не смог бы перемолвиться и словом.
Почти взобравшись по лестнице, я чувствую, что он где-то рядом.
Он таится в моих шагах, в моем голосе.
Всем сердцем я его ненавижу.
И радуюсь, как ребенок, что он полуслеп.
Я в круглой камере, и бесконечная стена сжимается.
Мы не обманываем друг друга, но оба мы лжем.
Мы знаем друг друга слишком близко, мой неразлучный брат.
Ты пьешь воду из моей чаши и ешь мой хлеб.
Дверь самоубийства всегда открыта, но богословы утверждают, что в дальней тени иного царства меня тоже будет дожидаться я.
К немецкой речи
Кастильское наречье – мой удел,
Колокола Франсиско де Кеведо,
Но в бесконечной кочевой ночи
Есть голоса отрадней и роднее.
Один из них достался мне в наследство —
Библейский и шекспировский язык,
А на другие не скупился случай,
Но вас, сокровища немецкой речи,
Я выбрал сам и много лет искал,
Сквозь лабиринт бессонниц и грамматик,
Непроходимой чащею склонений
И словарей, не твердых ни в одном
Оттенке, я прокладывал дорогу.
Писал я прежде, что в ночи со мной
Вергилий, а теперь могу добавить:
И Гёльдерлин, и «Херувимский странник».
Мне Гейне шлет нездешних соловьев
И Гёте – смуту старческого сердца,
Его самозабвенье и корысть,
А Келлер – розу, вложенную в руку
Умершего, который их любил,
Но этого бутона не увидит.
Язык, ты главный труд своей отчизны
С ее любовью к сросшимся корням,
Зияньем гласных, звукописью, полной
Прилежными гекзаметрами греков
И ропотом родных ночей и пущ.
Ты рядом был не раз. И нынче, с кромки
Бессильных лет, мне видишься опять —
Далекий, словно алгебра и месяц.
Загрустившему
Вновь старых книг листы: саксонца
меч грубый и железный стих,
моря и острова – до них
Лаэрта сын доплыл, – и солнца
персидского златой закат,
бескрайние сады – премудрым
в них размышлять отрадно утром,
жасмина яркий аромат.
Но всё напрасно. Не спасут