Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Волгин захлопнул дверь с такой силой, что закачался светильник на потолке.
– Они еще и ненавидят нас за то, что сами натворили! – пробормотал он, пытаясь сдержать гнев.
Он широким тяжелым шагом приблизился к столу и стал перебирать письма и рисунки брата. Это был способ спрятать глаза.
Лена растерянно глядела на него. Она сидела у печки: заслонка была отворена, веселые отблески огня плясали на ее лице. Она только сейчас стала согреваться после холодной улицы, однако все равно чувствовала себя не в своей тарелке.
Появление хозяйки квартиры нарушило напряженную атмосферу, воцарившуюся в комнате, когда Волгин и Лена ввалились сюда с мороза.
Он уговорил ее заглянуть в дом, не гулять же в такой холод. Она засомневалась. Ей не хотелось оставаться с ним наедине. Неизвестно, что он мог подумать. Но Волгин убедил, что в квартире проживает строгая пожилая дама; можно будет просто выпить чайку с галетами и спокойно поговорить.
Однако квартира оказалась пуста, и от этого обоим стало очень неловко. Волгин затопил печку и усадил гостью перед огнем, а сам ушел на кухню и долго гремел чашками, прежде чем вернуться. Он вдруг стал говорить с Леной громко, уверенно, голос его уходил вниз, на басы, и было понятно, что он по-детски смущен. Лена взяла чашку и осталась сидеть у печки. Расстояние все-таки спасало и делало ситуацию менее двусмысленной. Или, вернее сказать, менее откровенной.
Когда же в прихожую ввалилась хозяйка, Лена смогла перевести дух. И даже истерика, учиненная Фрау, не испортила ей настроения, чего нельзя было сказать о Волгине. Он вышел на плач, чтобы помочь, а получил скандал и вернулся в скверном расположении духа, и теперь Лена не знала, как его успокоить.
Она схватилась за первый же предлог – за письма, которые Волгин в раздражении рассыпал по столу.
– Кто вам пишет?
– Это не мне. Это матери. Брат…
Лена осторожно приблизилась к столу. Она слышала, как в коридоре угасают шаркающие шаги хозяйки.
– Хорошие рисунки, – сказала Лена, рассматривая обрывки бумаг, на которых были изображены тяжелые мужские кисти и тонкие женские станы. – Это он рисовал?
– Он. Колька.
Из кипы выпал листок с двойным портретом. Здесь были изображены двое: молодая женщина с приветливым лицом и лучистыми глазами и доверчиво прижимавшаяся к ее груди девочка лет пяти. Девочка улыбалась.
– Это мама, – сказал Волгин. – И Надя. Сестренка. Колька писал им письма, а их уже в живых не было обеих. Они умерли от голода в блокаду. Мама не хотела уезжать из Ленинграда, она говорила, что город никогда не сдадут. А потом уже было поздно уезжать. Но мама была права: Ленинград не сдали…
Волгин перелистнул несколько писем.
– А отец погиб под Харьковом, он был военврач. Попал в окружение в мае 1942-го. Но в плен не сдался. Тогда в котле под Харьковом много наших полегло…
– А я своих не помню, – призналась Лена. – Меня тетка растила. Любила, как родную дочь. Ее застрелили прямо перед домом. Она была учительница и шла из школы…
Она извлекла лист, на котором легкими карандашными линиями был изображен молодой парень, чем-то неуловимо напоминающий Волгина. Высокий открытый лоб, прямой вдумчивый взгляд, кисть руки, подпирающая жестко очерченный подбородок. Только выражение лица было мягче, добрее, но при этом и грустнее.
– А это ваш брат?
– Точно. Колька.
– Вы похожи.
– Правда? Никогда не замечал.
– Похожи! – убежденно заявила Лена.
– Вообще-то нас путали. Довольно часто путали. Особенно в детстве. Но мы были очень разными. И характеры разные, и интересы. Я с пацанами в футбол играл, а он тихоня был. Закрывался в комнате и рисовал. А если родители на улицу его выставляли, то брал с собой альбом и карандаши. Все дети носятся, а он сидит и рисует, вместо того чтобы с другими бегать. Мне всегда казалось: ну скукота ведь!..
– Просто вы другой человек. Военный.
Волгин улыбнулся.
– Я не военный. Я переводчик. Я учился помогать людям понимать друг друга, а не воевать. Но вот пришлось…
Лена коротко взглянула на собеседника и, взяв рисунки, вернулась на прежнее место. Она села у печки и принялась их разглядывать, и те, казалось, оживали в пляшущих отблесках огня.
Волгин проводил девушку глазами, но сам задержался у стола. Ее силуэт чудился ему таким зыбким, почти прозрачным на фоне пламени. Ему вновь захотелось обнять ее. Волгин невольно поежился, ощутив это желание.
Совсем недавно закончилась война, и капитан был уверен, что после того, что он пережил, ему уже никогда не захочется простых человеческих отношений. Он разуверился в том, что в мире существует справедливость, существует Бог, и от этого испытывал опустошение.
Про Бога в советское время говорить было нельзя: все были атеистами. Но по ночам, оставаясь наедине со своими мыслями и разглядывая тени на потолке, двенадцатилетний Игорь думал о том, что кто-то же должен управлять всем, что происходит вокруг, а главное – защищать от бед и невзгод. Он чувствовал, что есть какая-то сила, распростершая над ним свои крылья.
Волгин никогда не обсуждал эту тему ни с родителями, ни с братом, однако в душе хранил это ощущение чего-то большого, могущественного, управляющего Вселенной и его, Волгина, жизнью.
А потом началось страшное, и Волгин понял, что атеизм – это правильно, ибо если есть Бог, то как он может позволять, чтобы происходило то, что происходит вокруг? Как может разрешить творить зло и сеять смерть?..
А если Бога нет, то и человек – просто существо, которое живет по животным законам, выживает любой ценой, убивает и предает, если выгодно или надо защититься.
На фронте Волгин повидал всякое и даже научился убивать, не чувствуя угрызений совести и чужой боли. Самую большую боль он испытал, получив известие о смерти отца, застрелившегося последним патроном, чтобы не попасть в плен, когда неприятель был в двух шагах от фронтового госпиталя. Немного позже пришло письмо от соседки, которая, казалось, так не любила Волгина ребенком, жаловалась на него родителям, а теперь вот писала робко и очень бережно, рассказывая, как умерли от голода в холодной квартире мать и сестренка, и просила держаться и бить врага из последних сил. После этого Волгин потерял способность чувствовать боль, а значит, чувствовать и любовь, казалось, навсегда.
И вот теперь он вглядывался в девушку, которая рассматривала рисунки Кольки, и ощущал волнующее, весеннее чувство: у него ныло сердце и немного кружилась голова. Он будто пробуждался ото сна. Волгин не узнавал сам себя.