Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем, пока я отрабатывал удар, случилась редкая вещь: пришло отчетливое воспоминание. Одним из кошмарных последствий смерти Софи стало быстрое обесценивание воспоминаний: ее улыбка или фотография в футбольной форме стали такими же знакомыми и ничего не значащими, как висевшая в коридоре фотография моей давно почившей прабабки, мимо которой я проходил в детстве каждый день.
Но это воспоминание о Софи не приходило ко мне с того случая три года назад, в Северной Каролине. Вся семья Элиз собралась в горном домике Ады. Девочки сказали, что хотят поехать играть в гольф вместе со мной и братьями Элиз. Сначала я отказал им, но потом согласился: в отношении правил я никогда не был таким строгим, как Элиз. Я даже позволил Софи, тщательно ее проинструктировав, управлять тележкой для гольфа. На девятой лунке она вдруг дала полный газ вместо заднего хода, и не успел я и слова сказать, как мы помчались к пруду со всей скоростью, на какую способна тележка для гольфа. Мне удалось нагнуться и включить тормоз, и мы резко остановились на седьмой лунке, а клюшки для гольфа с грохотом свалились с багажника и раскатились по траве. Ли на заднем сиденье хохотала как безумная. Софи подняла на меня взгляд, бледная, с расширенными зрачками. Я редко видел ее неуверенной в себе. Мне кажется, она удивилась, когда я крепко обнял ее вместо того, чтобы отругать. По возвращении домой она уже хвасталась происшествием, утверждая, будто именно этого и хотела, Ли яростно ее опровергала. Но здесь, на Кох Самуи, у третьей лунки, я вдруг снова был тронут, вспомнив тот вид панической незащищенности, ее неистовую потребность в ту секунду во мне и мое собственное чувство облегчения – я знаю, что могу для нее сделать, и делаю это. Ничего этого больше нет.
– Сэр? Вы уходите?
Мальчик-таец, подвозящий клюшки и мячи, посигналил за моей спиной. Я несколько минут простоял рядом с мячом, и меня нетерпеливо ждала группа итальянцев. Удар получился ужасный, как всегда, когда на меня смотрят посторонние, я сел на тележку и поехал искать мяч. К моему облегчению, на глазах выступили слезы.
Я лежала всего в нескольких дюймах от Бернда, тело покалывало. Мы, представьте себе, обсуждали погоду в Англии. Тема, достойная двух девственных персонажей Джейн Остин, ведущих чопорную беседу в гостиной. Это был наш второй день на Кох Самуи, и обстоятельства сложились так, что мы оказались вдвоем на пляже. Гнусная Ребекка наслаждалась грязевым массажем. Ли отправилась на свою утреннюю изнурительную пробежку. Крис играл в гольф. Я раскинулась на огромном махровом полотенце отеля, брошенная членами своей семьи, чувствуя себя женщиной из рекламы мороженого «Дав бар», на пороге искушения: «Вперед, ты этого достойна». То, что я не выдумывала предлога для поиска Бернда, а просто лежала одна на пляже, в мрачном настроении, когда появился он, словно бы ограждало меня от любого дурного поступка. Он просто составлял мне компанию, и мы разговаривали о погоде. Более подходящей для семейного просмотра сцены и придумать нельзя. Но лихорадочное ощущение, которое я испытывала, лежа рядом с его полотенцем, было отнюдь не безобидным.
– Дождь со снегом и слякоть, – говорил он.
– Я это помню, – откликнулась я. – Но мне всегда казалось, что британцы празднуют Рождество с большим вкусом.
Никому другому я никогда не говорила таких вещей – «с большим вкусом». Я ненавидела то, каким хамелеоном стала, как немедленно начинала растягивать слова при разговоре с Жаннеттой, переходила на рубленые английские фразы с нашим садовником и на фальшивый британский теперь с Берндом. Происходило это подсознательно, а значит, избежать этого было еще труднее. Куда делся мой собственный голос? Единственным голосом, за который мне удавалось держаться во всех наших переездах, был мой певческий, но когда я пела? В машине, на одиноких прогулках по сингапурскому Ботаническому саду, если вокруг никого не было видно. В детстве и даже позднее, когда пела в группе «Иерихон!» в колледже, предполагалось, что я смогу сделать карьеру с моим чистым сопрано. Я знала, что именно этого больше всего хочет от меня мама. Ее всегда радовал певческий успех Айви, но в равной мере и пугал, как всех нас. Полагаю, она верила, что я, если вдруг прославлюсь, останусь такой же благонравной и скучной, какой была в церковном хоре. Мысль об этом всегда нагоняла на меня невероятную тоску, в основном потому, что скорее всего была правдой. Конечно, я завидовала годам полуизвестности Айви, но что она могла бы предъявить теперь? Три компакт-диска, изредка письмо от поклонника, воспоминания – в тихой кухне в Миссисипи – о толпах, выкрикивавших ее имя. В те дни Айви большей частью была над подпевках в рекламе автомобилей и демонстрационных записях музыки-кантри. Пение всегда являлось моим основным талантом, тем, что я любила больше всего, и поэтому я окончательно решила сохранить его для себя. Я никогда не хотела запятнать его провалом или полу-успехом.
Бернд кивал: как всегда с ним, мой внутренний монолог выплеснулся наружу.
– Спой что-нибудь, – предложил он.
– Нет, нет, – начала я краснеть.
– Пожалуйста.
– В другой раз.
– Будь уверена, я не забуду.
Это частичное обещание новой встречи, во время которой могло бы открыться что-то личное, показалось нам обоим одновременно и пугающим, и успокаивающим, и мы замолчали.
Я знала, что нам следовало бы передвинуться в тень из-за угрозы рака, вызываемого загаром, и из-за дыры в озоновом слое, но мне не хотелось. В Сингапуре безжалостное тропическое сияние солнца воспринималось как помеха, еще одна трудность иностранной жизни. Но здесь, на Кох Самуи, где больше нечего делать, как только нежиться в этом сиянии, не было продуктов, которые требовалось тащить через автостоянку, и футбольных матчей, на которых следовало присутствовать, поэтому лежание на солнце не казалось страшным.
– Жаркое Рождество напоминает мне о доме, – сказала я Бернду, возвращаясь на более безопасную почву. – Не такое жаркое, как здесь, но я помню, раза два на Рождество в Миссисипи мы выходили на улицу без курток. А в какие-то годы ездили на Рождество к моей бабушке, во Флориду. Так что в этом смысле Кох Самуи вполне подходит.
– Я пишу стихотворение о странном ощущении Рождества здесь, о разобщенности, – произнес Бернд. – Звуки рождественских гимнов, перебиваемые криками попугаев, песчаные замки вместо снеговиков…
Я не любила, когда Бернд говорил о поэзии. Это казалось безнадежным. Я предпочитала видеть его консультантом по поведению, удивительно четко выражающим свои мысли, с поразительным словарным запасом, а не бардом-любителем. В последнем семестре он даже вел после занятий класс по литературному творчеству, который Ли высмеяла как-то раз за ужином.
– Он тоже пишет стихи, вместе с учениками, и зачитывает их вслух, ты можешь представить? – ахала Ли. – Дэвид сказал мне, что одно из них было о матери Бернда, как она застукала его…
– Довольно, – оборвала я.
Втайне я была довольна, что Ли избегала этого класса; во мне таился страх, что Бернд может влюбиться в мою более юную версию. Но Ли ненавидела литературное творчество любого рода: она любила факты. В воскресенье утром они с Крисом прочитывали «Геральд трибюн», а затем обсуждали последние события. От моих взглядов отмахивались, как от сентиментальщины.