Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Никак в попы готовишься, али как?
– Неа, – ответил Ивашка с набитым ртом. – Меня так отец Пафнутий обучал, в монастыре когда жил.
– Так ты из монастыря сюда?
– Ага.
Ивашка еще продолжал есть, когда Митрич, внимательно наблюдая за мальчиком, медленно произнес:
– Вера – оно, конечно, хорошо. Токмо, главное, на себя надежа, иначе пропадешь. Хотя чего я тебе говорю, ты ж, чай, в монахи подашься, ай как?
Ивашка опять энергично замотал головой в знак отрицания, но потом, вспомнив что-то, даже от еды оторвался и, мечтательно глядя на бревенчатую стену, произнес тихо:
– А сколько там рукописей всевозможных…
– Священных, поди? – осведомился Митрич.
– Разные, – восхищенно слетел ответ с губ мальчика. – Есть и про старину, про Русь, про воев великих, про князей и их славные дела.
«Три шкуры с народа драть, и все славные дела», – подумалось Митричу, но вслух спросил:
– Поди, забыл все?
– Нет, помню, а кое-какие и слово в слово глаголить сумею, – гордо ответствовал Ивашка.
– Неужто слово в слово?
– Да-а!
– И не запнешься ни разу?
– Вот те крест, – и Ивашка перекрестился на икону.
Митрич лукаво сощурился. Все дело было в том, что и он скучал без дела. Каждый день к Никитке ездить тоже нельзя, ну как хозяин-боярин нагрянет, а в доме все поделано-попеределано, и чем заняться – неизвестно. Безделья же Митрич терпеть не мог, чуть ли не заболевал с него. А тут подворачивалась такая возможность услышать что-то новое, совсем необычное.
– Давай так, – предложил он мальчугану, – ты сейчас мне сказывать будешь, и коли не запнешься ни разу, пока солнце в пополудни не будет, значит, правду ты мне глаголил.
Ивашка запнулся не раз, особенно в самом начале. Вроде все помнил, а как своими словами рассказать? Правда, затем он стал говорить все бойчее, а в конце уж вовсе затараторил как по писаному. Строчки, написанные на желтоватом пергаменте витиеватым, затейливым почерком, встали перед ним во весь рост, и он уже под конец как бы попросту считывал с них, да так живо, что Митрич еле удерживался от восторженного вздоха или восклицания, чтобы не сбить мальца.
Затаив дыхание, он познавал новый для себя мир, где гибли вероломно обманутые Ярополком Окаянным Борис и Глеб, где крушил печенегов и хазар грозный Святослав, где крестил Русь Владимир Красное Солнышко, где из-за княжьих межусобиц разваливалась некогда великая и могучая Киевская Русь.
Он то качал сокрушенно головой, то в удивлении начинал чесать бороду – словом, не было еще у Ивашки более благодарного и внимательного слушателя, нежели этот угрюмый мужик, изумленно поглядывающий на мальца, словно не веря собственным глазам. Да полно, может ли столько поместиться в детской головке, не снится ли ему, что сей искусный рассказчик всего-навсего дитя годами.
И когда наконец усталый мальчуган умолк, переводя дыхание, и посмотрел – приятно же, когда тебя так завороженно слушают, – на своего притихшего слушателя счастливыми синими глазами, то увидел, что Митрич упрямо смотрит себе под ноги, что-то шевеля губами.
– Ну как? – гордо откинул голову мальчуган.
– Хорошо, – задумчиво сказал Митрич. – Токмо вот ты о князьях, о войнах, о святых сказывал.
Все енто вельми интересно, а о народе почему ничего не глаголил? О народе-то что написано, али как? Как жил, как песни пел, как хлеба растил, как за князей кровушку свою простую проливал? – И с надеждой глянул на Ивашку: – Опосля скажешь про народ? Ближе к вечеру?
Мальчик задумался. Странно, но такая простая истина, что про народ-то, оказывается, в старинных манускриптах ничего и нет, неожиданно удивила его.
– А зачем про него? – осенило его вдруг при мучительных поисках ответа. – Вона нас сколько. Ежели про каждого писать, сколь пергамента извести надо будет, да чернил, да перьев!
– Не-ет, – Митрич упрямо махнул ложкой, которую он начал было выстругивать из липовой плашки, чтобы вовсе без дела не сидеть, а потом, заслушавшись, так и не дотронулся до нее, – про народ обязательно должно быть. Иначе что ж за сказы такие? Ведь тот же князь, он кто? Один человек. Ну, дружина у него еще, чтоб с мужика подати выколачивать. А ежели мужик их кормить не будет, тогда они с голоду помрут, – он даже крякнул от неожиданного поворота собственной мысли и несколько оторопело добавил в полной растерянности от такой концовки: – Получается, что и писать тогда не про кого будет. Да и некому.
– Так у них же злата-серебра видимо-невидимо, за морями, за окиянами купят, – возразил, немного подумав, Ивашка.
Митрич возмутился:
– Значитца, князь живой, а народ помре в одночасье? Где же правда-то, ась?
– Не знаю, – тихо ответил Ивашка. Такого поворота в беседе он явно не ожидал. – А он, наверно, с ними поделится.
– Как же. Жди. Поделился. А ежели даже и поделится, так ведь потом втрое больше назад возьмет.
– А что ж, за так раздавать?
– Вот те на, – Митрич ажно подпрыгнул от возмущения. – А ему почто за так раньше давали? Ведь его злато-серебро – это все слезки мужицкие.
– Так должно быть. Исстари заведено. Князь их защищает, а за то подать требует, – защищался Ивашка.
– Так пущай и требует на прокормление дружины – чай, не развалились бы, прокормили, а то ведь вдесятеро больше платить заставляют.
– Тогда я не знаю, – грустно вздохнул Ивашка.
– То-то, что «не знаю». Да и монахи твои толстопузые тоже хороши. Своих подневольных, аки липку, вместях со шкурой, живоглоты проклятые, ободрать норовят, – продолжал бушевать Митрич. – Они же богу служат, а рази ето по-божески так-то над людьми измываться?
– Так-то грех казать на служителей господних, – укоризненно попытался поправить его мальчуган, но тут же раздраженный Митрич его осек:
– Грабители они господни, вот что я скажу. У господа нашего имя честное отобрали, закрылись им со всех сторон, аки кольчугой, и творят себе дела неправедные, будто татаровья какие! – И опешил сразу после сказанного, потому что увидел, как Ивашкино лицо жалко скривилось и по детским щекам потекли слезы.
– Неправда, неправда, – задыхаясь от рыданий, подступивших к самому горлу, шептал он. – Отец Пафнутий хороший, честь меня учил и за народ тако же глаголил, чтоб я его превыше всех чел в жизни. И отец Пахом всем слова добрые глаголил. Он сам все всем отдавал, а себе ничего не брал.
Но потом Ивашка, хотевший еще много чего сказать в защиту своих неправедно обиженных этим сердитым бородатым мужиком учителей, вспомнил отца Феофилакта и его неправедные дела и понял, что пусть и частично, но Митрич прав, и, не зная, чем еще возразить, заплакал горше прежнего.
– Ну-ну. – Митрич смущенно крякнул, лихорадочно размышляя, как бы успокоить мальца, неожиданно принявшего столь близко к сердцу, как ему показалось по детской простоте и наивности, обвинения всей рясной бесоты, как он называл ее про себя.