Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня же в пространной области поэзии повсеместно царит анархия. Созданная Аристотелем поэтика мертва. Уже перед лицом прекрасных поэтических чудовищ, создававшихся Филдингом и Стерном, Руссо и Дидро, формы и правила поэтики Аристотеля превращались в бесплотные тени чего-то ирреального, в шаблоны-снимки художественной манеры прошлого. […] Нас осаждает многообразие форм всех времен и народов, и оно, кажется, размывает любые разграничения поэтических видов, любые правила. Особенно нас с головой затопляет идущая с Востока стихийная бесформенная поэзия, музыка, живопись, – полуварварские, однако наделенные грубой энергией тех народов, у которых борения духа еще совершаются в романах, да в живописных полотнах шириной футов в двадцать. – При подобной анархии никакое правило не властно над художником, а критик отбрасывается на позицию личного чувства – вот масштаб оценки, какой единственно у него остается. […]
Подобной анархией вкуса всегда отмечены бывают эпохи, когда некий новый способ ощущения действительности уже разрушил устойчивые формы и правила и когда вот-вот готовы сложиться новые нормы искусства; однако нельзя, чтобы такая анархия затягивалась […][69]
Писалось в 1887 году. Под романами, в которых совершаются еще борения духа, имеются в виду скорее всего Достоевский, Тургенев, Толстой. Заметим, что буря хаоса сменяется властью устойчивых форм, преодолением анархии чем скорее тем лучше. – А что если форма, облик – только одна сторона хорошо, и другая, тоже полноценная сторона – хаос? Нет, Дильтей симметрии здесь не видит. Бесформенность и форма для него как полнота и лишение, ясность цели и отсутствие ее.
Сегодня потребность в правдивости и в захватывающем впечатлении, в чём бы таковое ни состояло, увлекает художника вперед, хотя цель пути ему еще не известна. В жертву своему устремлению он приносит аккуратное разграничение формы и ничем не замутненное возвышение идеально-прекрасного над пошлой действительностью. При этом художник чувствует свое взаимосогласие с обществом, которое уже переменилось. Борьба за существование, за действенность ведется в нём бесцеремоннее прежнего, и она требует, чтобы нещадно эксплуатировались наиболее сильные эффекты[70].
Едва ли надо говорить о том, что цель пути на стадии хаоса еще не известна. Вернее знать, что один и тот же успех видится благополучному младенцу и классическому искусству в гармонии, расстроенному ребенку и модерну в раздоре, или прямо в раздирании. Поведение кричащего, раздирающего душу ребенка настолько не негативно, не нехорошо, что его можно и, мне кажется, нужно сблизить с эротическим поведением, при обострении которого тоже нарушаются все образы и правила, и с поведением при родах. Аномальное поведение как бы безупречно аномально, или неприступно, непроглядно. Для невключенного глаза скандальное поведение ребенка не должно иметь места, в нём виноваты родители, которые его не покормили; сексуальная сфера и интимное эротическое поведение безобразно; со страданиями при родах надо покончить, и мы почти поддаемся пропаганде безболезненных родов; от эксцессов модерна художники должны воздержаться, и мы с этим тоже почти соглашаемся; а уж так называемая античная культура это заповедник гармонии. – Здесь совсем неизученный, стыдливо обходимый вопрос страсти войны, где строгая дисциплина и парад имеют свой противоположный полюс в позволении абсолютно всего, обязательная униформа указывает на голое тело, где острая смертельная эротика. Может быть, когда-нибудь доберемся до войны, не сейчас. Если что-то скрывается, то даже не интимная эротика, а война в ее сути.
Аномалии несимметричны только тем, что капризного воюющего младенца например родители уносят с глаз, скрывают, а благодушного с удовольствием всем показывают. Но что оба состояния одинаково для жизни успех, это чувствуется. У Дильтея это ощущение пробивается сквозь его догматику, в которой первенствует установка на форму.
[…] Теперь наш идеал – не в форме, а в силе, которая обращается к нам своими формами и движениями. Так и получается, что искусство становится теперь демократическим, как и всё вокруг, и жажда реальности, жажда прочной научной истины насквозь пропитывает и его. И художник, и поэт сегодня чувствуют, что подлинному великому искусству наших дней следовало бы выразить содержание и тайну этой эпохи – столь же грандиозные, как и те, что взирают на нас с изображений Мадонн и с гобеленов Рафаэля, что обращаются к нам устами Ифигений, и они со всей страстностью ощущают – тем острее, чем менее ясной представляется художнику цель искусства, – всю противоположность свою эстетике, лик которой обращен назад, эстетике, которая выводит понятие идеально-прекрасных форм из творений прошлого или из абстрактных идей, этим понятием измеряя творческий труд художника, его борения[71].
Предпочтение благу и красоте успеха и хорошо, вы видите, не лексика: трудные роды успех и хорошо, но в отношении их едва проходит благо и не проходит красота. Успех и хорошо учитывает некрасивые фазы, через которые абсурдно говорить, что не должно проходить живое.
С неопределенностью, нерешительностью, двойственностью Дильтея в его дилемме хаос-классика, его неуверенностью, когда он там и тут ощущает правду, связан его тезис, что наши побуждения не доходят до нашего сознания (79). Это совершенно верно: наши побуждения в другом месте, чем сознание. Но вернее сказать, что наше сознание не доходит до них. Постоянное, ежемгновенное стремление к чтобы было хорошо не доходит до сознания потому, что давно, очень рано, мы не помним когда утвердилось в нас; само собой разумеется, мы к нему привыкли, во-первых, а во-вторых никаких шансов осознать, что для нас хорошо, нам не дано. Нам дано знать это в нашем новом смысле: зачать, вступить в брак, вобрать и отдать себя в союз. Союз с чем? Со своим хорошо.
Суть Geisteswissenschaften, их отличие – главное – от Naturwissenschaften у Дильтея можно видеть в том, что во вторых изменение человека не тематизируется, а в первых оно главная тема. Данность меняется: душа расширяется при встречах (там же), как от присутствия толпы тоже меняется душа (81) – она текучая, собственно принимает себя новую в «восприятиях». Не здесь ли, в организации этих встреч, суть Geisteswissenschaften, их причина и назначение: расширение души.
Selbsterhalten, самосохранение: спасение, рост, успех, это «закон» (80): что сохраняется при постоянном изменении? Содержательно – собственно, ничего. Открытость и не требует ничего из душевной данности сохранить. Но обязательно сохранение своего. О нём уже достаточно говорили. Здесь только напомнить о подсказке языка: близость своего и хорошего в древнеиндийском и в других языках.
Сохраняется вид, перспектива ухода в свое, свобода выбора необходимого. Дефиниция свободы как возможности иначе совершить поступок у Дильтея неверна (88). Это мы можем говорить тем более уверенно, что у него же есть