Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы 1) порешили сами никогда не пить ничего пьяного: ни водки, ни вина, ни пива, ни меду, 2) не покупать и не держать у себя ничего пьяного и не угащивать пьяным других и обещаемся в этом, и потому толковать писать печатать перед людьми о вреде пьянства и привлекать их к нашему согласию, особенно детей, не зараженных еще соблазном.
Просим всех тех, кто решится на то же самое, заводить себе такой же лист и вписывать в него своих новых братьев и сообщать нам свои листы.
Просим еще всех тех из братьев, вступивших в согласие, но почему либо изменивших своему намерению по рассуждению или по слабости, извещать нас о выходе из согласия.
Первые записавшиеся братья: Лев Толстой, Михаил Крюков, Марья Толстая.
Адрес для извещения: Москва, Хамовники, 15, Л. Н. Толстому.
Окончательный вариант, написанный в том же декабре 1887 года, чуть более официальный.
Ужасаясь перед страшным злом и грехом, которое происходит от пьянства, мы, нижеподписавшиеся, порешили: во-первых, для себя никогда ничего самим не пить пьяного – ни водки, ни вина, ни пива, ни меда, – и не покупать и не угащивать ничем пьяным других людей; во-вторых, по мере сил внушать другим людям, и особенно детям, о вреде пьянства и о преимуществах трезвой жизни и привлекать людей в наше согласие.
Просим всех согласных с нами заводить себе такой же лист и вписывать в него новых братьев и сестер и сообщать нам.
Братьев и сестер, изменивших своему согласию и начавших опять пить, просим сообщать нам[74].
Здесь больше рассудочности, в противопоставлении пьянства трезвости, и в грамматике тоже, появляется социология («братья и сестры», когда в черновом варианте и на женщин тоже хватало одних «братьев), убирается горькая правда быта (что одни снова берутся пить по рассуждению, другие по слабости). Развеивается поэтому чистота первоначально задуманного мы: веселого и, я бы сказал, пьяного от веселья – не от ужаса перед пьянством, как во втором варианте, а от подъема дружных воль (именно пока не людей даже, не братьев и сестер, а просто братьев, включая и женщин). Этим веселым подъемом, пусть даже он идет только от одного человека, графа Льва Толстого, который живет в Хамовниках, 15, не рассуждением, есть надежда пойти против тяги к вину. В тоне речи – именно в черновике – слышен этот задор: «Мы порешили сами никогда не пить ничего пьяного […] не угащивать […] при всяком случае говорить писать […]».
Это у Толстого заведомо, намеренно другое, в духовном братстве мы против противного самонадеянного телесного мы, устраивающегося плотски в метрике пространства и времени.
[…] Если сцепились рука с рукой люди пьющие и торгующие вином и наступают на других людей и хотят споить весь мир, то пора и людям разумным понять, что и им надо схватиться рука с рукой и бороться со злом, чтобы их и их детей не споили заблудшие люди[75].
«Рука с рукой» во втором случае подразумеваются в разуме, только, с ограничением на борьбу со злом не насилием. В первом случае «рука с рукой» злые, т. е., как мы на прошлой паре говорили о зле, оно та фаза хорошо, которая сбрасывает с себя требование красоты (войска на параде одеты и подчеркнуто красивы, как бы для того чтобы обозначить другой полюс экстаза войны, раздетость и некрасивое поведение). Опьянению противопоставляется опьянение: светлым разумом, братством, могуществом согласия, единством воль. В том, противном опьянении плохо только то, что там нет света, ясности, подъема.
Из-за неуловимости мы и его темной практики отсчитывать приходится от того, что видно. Видно видное, красота.
Законы красоты – среднее и крайнее отношение – невыразимы нашими числами. (Зап. кн. № 4, 12 Марта 1870 // 48, 117)
Мы имеем дело не с настоящим (не с «сущностью предмета», можно было бы говорить даже, не с «вещью в себе», потому что Кант тут же и упомянут), а с формами нас же самих, созданных нами для поддержания нас, как протезы, потому что мы сами собой не стои´м.
Естественники решают фил[ософские] метаф[изические] задачи, а если бы они прочли Канта, вся работа их не имела бы места. А они прочли кипы книг, но не попали на настоящую. (Зап. кн. № 4, 13 М[арта] 1870 // 48, 118)
Но здесь «Критика чистого разума» кончается. Куда Кант не делает шага, в «вещь саму по себе» до форм пространства и времени, Толстой делает. Печальный опыт тех, кто пытался переступить кантовский запрет и не сумел, его не останавливает. Ему кажется, что есть ключ искусства, художества, может быть у него в руках даже, который вырвется из форм голой мысли, из тюрьмы соизмеримой метрики, и отопрет настоящее.
История новой философии. Декарт отвергает всё сильно, верно, и вновь воздвигает произвольно, мечтательно. Спиноза делает то же. Кант то же. Шопенгауер то же. – Но зачем воздвигать? Работа мысли приводит к тщете мысли. Возвращаться к мысли не нужно. Есть другое орудие – искусство. Мысль требует чисел, линий, симметрий, движения в пространстве и времени и этим сама убивает себя. (Там же)
Мысль, конечно только особая, линейная, плоская или метрическая, требует чисел, симметрий. Не надо спешить отказаться от мысли в надежде на искусство, художество. Невольно хочется Толстому сказать: не делай так, не ходи туда, ты тоже плохо прочел Канта. Запрет, который он поставил, абсолютный. Неправ Фихте. Никакого способа и приема проникнуть в вещь саму по себе, das Ding an sich, не существует, ни даже всемогущего искусства.
Одно искусство не знает ни условий времени, ни пространства, ни движения, – одно искусство, всегда враждебное симметрии – кругу, дает сущность. (Там же)
«Одно искусство» при радикальном анархизме и тоталитаризме Толстого означает, опять же, отказ от всего европейского расписания, шаг на три тысячи лет <назад> в индоевропейскую архаику и библейскую Иудею, где законное, официальное, определяющее знание – гимн и псалом. Но допустим, у нас хватило бы смелости на этот шаг, мы теперь пока не можем за ним пойти из-за его ограниченного понимания мысли. Мы дождемся, когда он его изменит. Кроме этого одного, мы целиком с ним.
Мы, конечно, должны безусловно согласиться, что основопонятия современной науки, без которых она обходится только в своем математическом