Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Офис-менеджер, сославшись на волнующие и непредвиденные радости материнства, объявила, что не вернется на свою должность. Тогда он перешел на полный рабочий день; годы спустя накопленные практические навыки стали для него средством ухода от действительности. Он управлял офисами юридических фирм, благотворительных и неправительственных организаций, а потому часто ездил в командировки и, когда требовалось, менял место жительства. Ему довелось поработать в Африке, в Северной и Южной Америке. Такое положение дел удовлетворяло некую часть его натуры, о которой он даже не подозревал. Ему помнилось, как в Деревне его в свое время неприятно поражала манера игры некоторых членов теннисного клуба. При вполне приличной подготовке их игра оставалась невыразительной, лишенной изобретательности, будто подчинялась каким-то допотопным инструкциям. Но то были другие времена и другие люди. Теперь он научился организовывать конторскую работу – где угодно, по первому требованию – не хуже старого прожженного завхоза. Своего удовлетворения он не выказывал. А с годами еще и узнал цену денег: какие вопросы решаются с их помощью, а какие нет.
И еще одно. Эта работа была ниже уровня его возможностей. Однако же нельзя сказать, что он не относился к ней всерьез: совсем наоборот. Но поскольку в профессиональном отношении он занизил планку, разочарование постигало его крайне редко.
* * *
На нем лежала обязанность проверять, в каком состоянии находится Сьюзен, и спасать. Но не только ради нее. Это был его долг перед самим собой. Проверять состояние дел… и спасать себя? От чего? От «грядущего краха собственной жизни»? Нет, так говорится только в глупых мелодрамах. Жизнь его не была загублена. Сердце – да, сердце зачерствело. Но он нашел способ выживания и продолжал идти этой дорогой, в результате чего и оказался в нынешней точке. И считал своим долгом оглядываться из этой точки на себя прежнего. Вот ведь странно: в молодости у нас нет никаких обязательств перед будущим, зато в старости появляются обязательства перед прошлым. Перед тем единственным, чего нельзя изменить.
* * *
Он вспоминал, как в школьные годы ему задавали читать литературные произведения, в которых описывался Конфликт между Любовью и Долгом. В этих старых книжках, невинных, но страстных, любовь наталкивалась на долг по отношению к семье, церкви, королю, отечеству. Одни герои выигрывали битву, другие проигрывали, третьим выпадало и то и другое одновременно; далее обычно следовала трагическая развязка. Несомненно, в патриархальных, иерархических обществах такие конфликты вспыхивают по сей день и, как прежде, подсказывают сюжеты писателям. Но в Деревне? Родительская семья в церковь не ходила. Социальная иерархия намечалась лишь пунктирно, если не считать теннисного и гольф-клуба: правление каждого было наделено правом исключать. Да и патриархат не особо процветал – материнское присутствие не позволяло. Что же касается долга семейного, то тут он не чувствовал обязательства подпевать родителям. Вообще говоря, в наши дни бремя ответственности сместилось: теперь родителям полагается принимать любой «жизненный выбор» сына или дочки. Например, побег на греческий остров с парикмахером Педро или привод в дом школьницы на сносях.
Впрочем, освобождение от старых догм принесло с собой сложности особого рода. Чувство ответственности было загнано внутрь. Любовь как таковая превратилась в Долг. На тебя возлагался Долг любить, особенно если Любовь занимала одно из центральных мест в твоей системе ценностей. А Любовь несла с собой множество Обязательств. Поэтому Любовь, даже с виду легковесная, могла стать нешуточной тяжестью, и связанные с ней обязательства подчас вызывали к жизни не меньшие бедствия, чем в старые времена.
* * *
Понял он и кое-что еще. Раньше он воображал, что в современном мире время и место перестали играть существенную роль в историях о любви. Но задним числом до него дошло, что в его собственной истории любви они занимали куда более важное место, чем ему казалось. Он поддался извечному, стойкому, неистребимому заблуждению, будто влюбленные каким-то образом оказываются вне времени.
* * *
Что-то он сбился с темы. Речь же о нем и о Сьюзен. В былые годы ее терзал стыд. Но и он, как стало ясно, не был свободен от стыда.
* * *
Цитата из его блокнота, выдержавшая несколько проверок: «В любви все есть правда и все есть ложь; это единственный предмет, о котором невозможно сказать ничего абсурдного».[15] Изречение понравилось ему с первого взгляда. Потому что в его случае оно вело к более широкому тезису: любовь сама по себе не бывает нелепой, равно как и ее подданные. Невзирая на суровые правила поведения и проявления чувств, которые стремится навязать тебе общество, любовь всегда находит лазейку. Иногда на скотном дворе приходится видеть невероятные формы привязанности: гусыня влюбляется в осла, котенок без опаски играет между лапами сидящего на цепи мастифа. Вот и на скотном дворе человеческой жизни есть столь же невероятные влечения, которые вовсе не кажутся нелепыми ни одной из сторон.
* * *
Одним из стойких последствий его соприкосновения с семейством Маклауд стала неприязнь к злобным мужчинам. Нет, неприязнь – это неточно. Отвращение. Потому что злоба как проявление власти, мужского начала, злоба как прелюдия к физическому насилию была ему ненавистна. В злобе таилась мерзкая ложная добродетель: смотри, как я злюсь, смотри, как выплескиваются через край мои эмоции, смотри: я в самом деле живу (не то что эти холодные рыбы); смотри: я сейчас это докажу – схвачу тебя за волосы и впечатаю лицом в дверь. А теперь полюбуйся, до чего ты меня довела! И на это я тоже зол!
Ему казалось, что злоба – это не просто злоба, а кое-что еще. Вот любовь – она и есть любовь, хотя и вынуждает некоторых вести себя так, будто любви больше нет, а может, и не было. Но злоба, в особенности та, что маскируется под праведный гнев (похоже, злоба всегда маскируется), нередко служит выражением чего-то другого: скуки, презрения, заносчивости, провала, ненависти. А то и чего-нибудь вполне тривиального, такого, как досадливая зависимость от женской практичности.
* * *
При всем том у него, к собственному немалому удивлению, в конце концов пропала ненависть к Маклауду. Чего уж там, если тот давно покойник, – хотя ненавидеть покойника вполне возможно и даже разумно; а ведь на каком-то этапе он даже вообразил, что пронесет эту ненависть через всю свою жизнь. Но нет.
Хронология ставила его в тупик. Неясно, когда Маклауд вышел на пенсию, тем более что он продолжал жить в просторном доме, куда приходила кухарка, она же экономка, с которой он держался подчеркнуто, несовременно учтиво. Раз в неделю посещал гольф-клуб и бил по лежачему мячу, как по своему личному врагу. Оставался заядлым огородником и заядлым курильщиком, включал «ящик» и перед ним напивался так, что потом еле ковылял в сторону спальни. Вороватая миссис Дайер, приходя поутру, зачастую обнаруживала телевизор с пустым светящимся экраном.