Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не договариваю, зерно на шее вдруг словно оживает и пульсирует теперь в бешеном ритме, вот-вот рванёт.
Уж не знаю, что видят на моём лице Крон и Трон, но шарахаются, как от демона. И я свободная, окрылённая, мчусь к нему.
Нужна!
Спасу!
Мой!
Хочу! С протяжным «у» переходящим в мучительный стон.
Поддёргиваю юбку едва ли не до самых бёдер. Так удобнее бегать. Ещё бы каблуки вышвырнуть к чертям. Ну вот, что и следовало доказать: один застряёт между половицами, и я позорно лечу вперёд дельфинчиком, врезаюсь в Бэзила, едва не сбиваю.
Он поднимает меня, встряхивает основательно.
– Вы спятили, Айринн! Немедленно убирайтесь отсюда!
– Нет, Бэзил, – висну на нём, – не прогоняй. Я люблю тебя!
– То не любовь, – холодно и зло отталкивает меня, – просто похоть. Самый отвратительнейший из грехов. Вон, смотри, – и грубо, защемив волосы, разворачивает лицом к ней.
Luxuria омерзительна. Громадная, во все стороны выпирают груди и ягодицы, а кое-где – перевитые в сладострастном соитии куски тел. Явственно слышу шёпот, вскрики, призывы. Картинка мажется и плывёт.
Я хочу его.
Он самый красивый мужчина на земле.
Если он не возьмёт меня прямо сейчас…
– Уймись, блудница!
Пылающая ладонь, а вернее, лапа демона, останавливается в считанных миллиметрах от моего лица.
Немного отрезвляет.
И успеваю заметить атаку у него из-за плеча:
– Бэзил!
Он ловко, – прям Нео из «Матрицы» – уворачивается, и тварь переключается на него.
Оказываюсь права: куда там одному салигияру да ещё и с урезанной силой против такой громады.
Но каждый раз Бэзил упрямо встаёт. И снова бросается на монстра.
Нет, так нельзя, я просто стою и охаю! Так только хуже! Приходится ещё и меня защищать!
И тут…
…словно включается замедленная съёмка …
…тварь выпрастывает щупальце, которое пробивает Бэзила, нанизывает его…
… из-за рта кровь …
… драгоценными каплями на грязный пол …
…бьётся бабочкой, насаженной на иглу. И как бабочке, ему отрывают крыло. Швыряют к моим ногам, перья разлетаются и тают перегоревшей бумагой…
…ору, как в дурацких фильмах:
– Нет!
И тогда зерно взрывается, и, кажется, разрывает мне горло. Хриплю, корчусь. По жилам, выжигая рассудок, растекается зелёная лава. Мои вены начинают фосфоресцировать. А над лопатками, раздирая кожу, распахиваются крылья. Только не такие, как у Бэзила, не ангельские и не драконьи. Нет, мои крылья стеклянны, и перья в них – острее кинжалов. Я – стимфалийская птица. Опасна и несу смерть порождения тьмы.
Взлетаю, начинаю петь, иссекаю тварь ножами-перьями. От моего пения над Похотью вырастает пузырь. Прозрачный, радужно-мыльный. Растёт, растёт, а потом – взрывается…
И от этого мира остаются только хрустальные брызги…
Я тоже богиня. Низвергаюсь сверху, пою и дарую смерть…
…и не дожить до рассвета.
Гудок одиннадцатый
Старое проносится, будто мотают. Аж ртом воздух хватаю, так окунуло. И когда снова тут, в белой комнате, то вижу, как этот, которого спящий приложил фиговиной, скисает, что сдутый пузырь, и растекается в сопли. Зелёные такие, фи!
И кровь, что бежала по полу ручейком, – бурая лужица!
Только и успеваю в сторону сигануть, а то б меня всю засопливило. Смотрю на мужика, спящего, кароч, или проснувшегося, или как он там, тычу в слизня нашего внезапного и говорю:
– Вот же срань!
Гиль так всегда разражается, если хреновина какая случается.
Мужик соглашается со мной:
– Уходить надо, Машенька! – ну лан, пусть Машенька! уже не спорю.
– Верно, валим, – говорю.
А он мне:
– Только батю твоего сейчас заберём. Подсоби, – приседает у нар, – на спину его мне подсади, понесу. Юрка бы меня нёс.
Пыхчу, пособляю. А этот Юрка, мяклый весь и брыкаться горазд: брык только и опять в лёжку, а мне снова пыхти. Ненавижу мужиков-увальней. Наконец проснувшийся мой подцепляет его за руки, ухватывает под колено и, крякнув, встаёт.
– Идём, Машенька, ты биту-то захвати, – и на фиговину, которой соплистого успокоил, кивает.
Беру и говорю:
– Только я вперёд, а ты, дядя, меня во всём слушайся, там ща тоннели и коридоры будут, а я в них как та землетварь – выход нутрянкой чую.
Он топотит сзади, сопит недовольно:
– Где ты всего этого нахваталась? Кажется, Фил, – пых-пых, – на тебя дурно влияет. Вот очнётся Юра, скажу, пусть…
– Тише, дядя, – цыкаю. – Они!
– Кто? – спиной, блин, вижу его круглые зеньки.
– Да соплистые же!
Оборачиваюсь, прикладываю палец к губам. Он сглатывает и, офигев от меня, замирает, притуляет своего Юрку к стене.
А я перехватываю биту поудобнее и вспоминаю всё, чему сначала учил Пак, потом Гиль…
Ща мне кстати будет.
Кароч, они выворачивают из-за угла, и одного хреначу битой по черепушке, и та разлетается брызгами, как перезревшая груша. Другого – ногой с разворота, а третий, потерявшийся от моей крутости, отлетает в сторону и напарывается прямо на кулак проснувшегося. Дядя молодец, вминает соплистому нос, будто у того не рожа, а паренная картошка.
Потом мы даёт друг другу пятюню – меня Фил научил, когда ладонью растопыренной другую такую же хрясаешь – он снова взваливает Юрку на плечи, и мы несёмся вперёд, туда, где чую выход. Соплистые больше не попадаются… Дядя пыхтит:
– Ну ты, Машуля, даешь! Кому расскажу – не поверят. Да что там – Юрка не поверит! Прям Вандам какой-то!
– Дядь, – говорю, а сама не останавливаюсь, – тебе придётся поверить. И я не Маша, а Юдифь, и вообще, я из книги, ненастоящая, просто в Маше. Так Эдик сказал, умник этот, что запер. Поверишь?
– Знаешь, – всхрапывая с натуги, отвечает он, – после того, что видел, во всё поверю, даже в то, что ты Рембо и Человек-паук в одном лице…
И тут мы добегаем до двери, открываем её, а там…
В общем, мне сначала кажется, что это одно существо, только о шести головах. Так рядом их тела, будто слиплись. А вот пасти раззявлены, зубищи ого-го, слюной каплют и заходятся в лае, аж хрипят.
А за ними – чёрные стеной, пушками в нас тычут.
И тут – грохот такой! Всё гнётся, клонится, нас в стену вжимает.
Небесная колесница!