Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уничтожитель не вспоминает о тебе до самого Рождества, а там, как всегда после некоторого перерыва, становится изнурительно навязчив и чуть ли не ежевечерне добивается встреч; в этом вся его любовь: он лучше многих знает, как устроена твоя жизнь, но не хочет считаться с этим устройством ровно потому, что уверен, что ты достоин намного лучшего, при этом себя мнит почти что сокровищем и лезет к тебе в непонимающие руки. Ты нет-нет да вспоминаешь ту мамину филиппику в его адрес и, хотя по-прежнему не признаешь ее правоты, по временам начинаешь все же разделять настроение; однако и то, что ты сказал тогда ей в ответ, тоже задержалось у тебя внутри: ты смотришь на него как на обладателя странной, но определенно волнующей способности, ни с какого края не похожей на те, что достались тебе: безусловно, ты хотел бы однажды прочесть то, что он о тебе напишет, но только так, чтобы он об этом не узнал: такая конструкция кажется совершенно идиотической, и ты никак не развиваешь ее дальше, а останавливаешься на этой формулировке, уместной скорее в каком-нибудь девичьем альбоме. Когда ему удается тебя залучить, он непременно читает вслух хотя бы одно стихотворение: к середине декламации ты обыкновенно забываешь, чьи это стихи – его собственные или занятые у кого-то на вечер; как-то уже в марте вы приходите воскресным утром на ближний пляж, и под туповатый стук уже отнявшегося от берега, но не имеющего куда плыть льда ты неожиданно для себя самого заводишь разговор о подруге, к которой ты не прикасался уже несколько месяцев: уничтожитель не скрывает своего удивления: он впервые слышит о ней и явно считает себя потесненным, но любопытство его сильнее, и он задает уйму глупейших восторженных вопросов, пока ты наконец не объясняешь, что эти отношения тебя тяготят; тогда он затыкается, словно шлепнутый по щеке, и становится так иночески тих, что внушает тебе род сострадания, хотя и отдаленного, как будто ты снова смотришь с того зимнего берега, но уже на него одного. Грубый звук отставшего льда перекрывает твой голос, ты же не стараешься говорить громче, а уничтожитель не просит об этом, и ты на самом деле не уверен, все ли твои слова он точно слышит, но тебе хорошо так: помочь тебе он все равно не сумеет, и эта шумовая завеса послужит ему лишним оправданием, – ты говоришь, что не хочешь, чтобы от тебя зависел хоть кто-то еще, кроме матери и стариков, и он, пять лет тому назад поносивший тебя за твои безответственные первые увлеченья, теперь молча дивится твоей, как сказал бы он, каменности; между прочим он перебивает тебя, чтобы узнать хотя бы, как зовут твою подругу, и ты называешь имя, но он, конечно, забудет его уже на следующий день. Он перебирает тонкие сизые прутья кустарника и говорит, что это его любимый цвет, цвет отчаяния: скоро снова наступит весна, этим ветвям предстоит заново оживать, обращаться в дышащий ком зелени, чтобы в августе заново стыть и смерзаться ночами; или не говорит, это не особенно важно; важным кажется то, что он сам очевидно не считает себя способным вмешаться и что-то тебе подсказать: в этой неловкости вдруг ощущается много больше любви, чем во всей его хлопотливой болтовне. Он молчит и дальше, по дороге обратно в поселок, а перед тем, как вам разойтись, смотрит на тебя тоже словно бы не с расстояния в шаг, а откуда-то с Электростали; вечером того же дня ты составляешь совсем короткое и некрасивое письмо подруге, на которое она уже ничего не ответит, как ты и хотел.
Ночью вдруг приливает тепло, ты даже снимаешь куртку на балконе, приглядываясь к горе грязного снега на углу двора: двоица твоих архангелов давно тебя не навещала, и им вроде бы впору возникнуть теперь прямо оттуда: сам подавленный тем, чтó ты написал вечером, ты бы даже был рад им, но снежный утес остается неизменен. Спать совсем не хочется, ты куришь шестую сигарету подряд, когда из-за библиотеки и недействующей котельной к тебе слышно подкатывается широкая, во весь двор, волна и, вознеся, прижимает тебя к балконной двери, а потом отпускает, но не отходит далеко и ждет, пока ты пригласишь ее вернуться. Ты глубже вдыхаешь разгулявшийся воздух, надеясь уловить в нем запах моря, известный тебе с десятилетней уже давности вылазки к добрым родичам в Крым, но различим остается лишь преющий снег; ты не слишком доволен и все-таки делаешь некий знак, приглашая волну обратно, и она возвращается круче, чем в первый раз, с шумом поднимая тебя под самый балкон третьего этажа, и держит тебя так, не отступая: осваиваясь, ты выставляешь перед собой руки и опираешься на ровную незримую массу, которая чуть подается и увлекает тебя: твои мыски успевают чиркнуть по перилам балкона и повисают над неровным прямоугольником двора. Ты пробуешь плыть, но волна сама несет тебя дальше, над пожаркой и ленинским сквером, замирает, как будто замявшись, над зевающей площадью, и, постояв, с новым рвением катится к станции и за нее: под тобой начинается спутанный железнодорожный лес, куда ты никогда не доходил ногами, настолько нелюбопытным казалось тебе это дырявое зашлакованное место; сверху же в