Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому времени, как возвращается посвежевшая мать, у вас дома успевают побывать еще трое-четверо персонажей подобного рода, которым тебе уже ничего неохота рассказывать: ваши переговоры и пения образуют собой один медленный гул, и никто из них не просит тебя сыграть хотя бы что-нибудь из БГ; как-то раз к вам спускается орать возмущенная старуха-соседка, и ты тщательно извиняешься на пороге, а потом кое-как унимаешь распоясавшихся гостей. С водворением мамы восстанавливается тишина и темное постоянство; тополь за окном в этом году разворачивается так, что уже ранним вечером приходится включать свет. Уничтожитель не слишком ладит со своей Ю., но в те редкие вечера, когда вы все же выходите вместе, повторяет, что в ней заключен весь доступный ему смысл и так далее; о твоей последней подруге он вспоминает лишь затем, чтобы подивиться твоей холодности, но не в упрек: в его глазах ты почти что Инститор в глухом капюшоне, хранящий под ним слишком трудное, хотя и никому не нужное знание, и ты, поразмыслив, выбираешь не говорить ему, что твоя первая из П-П и ее новый друг, ехавшие из Фрязева на задней площадке пустого автобуса, оказались скомканы влетевшей в них на светофоре фурой. Новость добралась до тебя через чужие руки и сперва показалась бессмыслицей: с ними ведь не могли обойтись так уродливо-запросто: их должны были, как вариант, лишить на какое-то время ума или выслать в дикий город наподобие Кохмы, но потом непременно выправить и вернуть в надлежащее место; записать случившееся как твой личный просчет, разумеется, проще всего, и тем не менее ты ничего не можешь поделать со своим разочарованием перед тем, как был решен этот вопрос. В конце июня, вдохновленный длящейся маминой ремиссией, ты нанимаешься два-через-два охранять ювелирный салон в вокзальном ТЦ, приходится купить еще одну белую рубашку, но волосы можно просто собрать в хвост; медицинский коммерческий свет, дробимый тысячами фасеток, почти заставляет тебя галлюцинировать к концу каждой смены: ты видишь себя то плывущим на льдине с зеленым полярным сиянием вкруг головы, то возносимым под все вырастающий мраморный купол собора; рассыпаясь в конце, эта прелесть производит один и тот же звук, который ты поначалу не находишь с чем сравнить: это большой, обволакивающий шорох, не настолько живой, чтобы напоминать об опавшей листве, но и недостаточно мертвый, чтобы уподобить его шуршанию магазинного пакета. Наконец ты понимаешь, на что это больше похоже: это звучит так, словно бы на тебя прямиком из помойного рая девяностых годов опускались вороха магнитной ленты; ты улыбаешься, как ребенок во сне, и, даже опомнившись, где ты и кто ты, не можешь свести с лица эту улыбку до самого закрытия. Выезжать куда-либо из города не получается, и в свои выходные ты отвисаешь в центральном парке с несколькими такими же длинноволосыми, но и с бритыми наголо тоже, вы все славно ладите; один раз тебе даже вызывают такси, потому что боятся, что сам по себе ты до дома не доберешься; дома же ты так жестоко и громко блюешь, что мирно спящая мать просыпается и приходит в туалет запоздало придержать тебе волосы. Обессиленный, потом ты долго не можешь уснуть: мозг проигрывает кувырком «Дурака и молнию», и это невыносимей, чем та давняя ночная глухота, что заставляла тебя швыряться посудой с балкона; если бы ты мог подняться из черной и мокрой постели, то добрался бы до книжонки с аккордами и разодрал бы ее, однако ты не можешь пошевелить и пальцем: сбивчиво дыша и почти с ненавистью пяля глаза в серый побитый потолок, ты ждешь, что сейчас будет решен и твой вопрос, но твердая, как плита, ночь не подвигается к тебе ни на сантиметр, не распахивается,