Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кажется, так оно и есть. Во всяком случае, закат жанра, объединяющего природные структуры и постройки человека, можно точно датировать. По-видимому, последний пример обращения к идее возникновения архитектурных форм из природных объектов представляет собой акварель Джозефа Гэнди «Происхождение архитектуры», выполненная в 1838 году. Что характерно, Гэнди, как наследник мыслителей Просвещения, видит в природе исключительно классические формы – колонны, своды и арки. Однако к этому времени в Англии уже процветала архитектура историзма, полностью отменившая легитимацию античных форм через их предполагаемую связь с природой и/или Богом. Для историзма все архитектурные стили есть не более чем порождение человеческого разума в определенных исторических условиях. Стоит еще заметить, что в это же время появляется «инженерная» архитектура (железные мосты и т. д.), подчиняющаяся совершенно другим принципам формообразования. Чувствуя это, архитекторы XIX века выводят технику за пределы культуры и прячут железные фермы за фасадами, выдержанными в исторических формах. Если Гюстав Эйфель в конце того столетия мог сближать конструкцию своей башни со строением каких-то биологических объектов, это значит, что техника и природа в его сознании одинаково противостояли культуре, понимаемой как каталог форм прошлого, собрание увражей с архитектурными деталями.
Возвращаясь к культуре Просвещения, мы сможем увидеть еще одну интересную особенность: она не делала различия между человеческим и животным. Например, Мишель Фуко в «Словах и вещах» цитирует швейцарского натуралиста Шарля Бонне (1720–1793), в работе «Философская палингенезия» изображающего некое будущее состояние Вселенной, где низшие формы жизни вследствие сдвига лестницы творения заместят высшие, заново воссоздав привычное мироустройство из себя самих и даже – как ни странно это звучит для нас – отыскав для разума другой органический носитель297. Фуко сильно сокращает и редактирует цитату, так что здесь стоит воспроизвести ее полностью.
То движение вперед, которое мы обнаруживаем сегодня среди разных отрядов организованных существ, – рассуждает Бонне, – будет, без сомнения, наблюдаться в будущем состоянии нашей планеты, но оно будет следовать другим пропорциям, определяемым степенью способности к совершенствованию каждой породы. Человек окажется тогда в другом месте, более подходящем его высоким способностям, и оставит обезьяне или слону первое место, которое он занимал в животном мире. Таким образом, в таком универсальном восстановлении животных можно будет найти среди обезьян или слонов Ньютонов и Лейбницей, среди бобров Перро и Вобанов и т. д.
Нижайшие породы, такие как устрицы, полипы и т. д., будут занимать по отношению к высшим породам в новой иерархии то место, которое занимают птицы и четвероногие по отношению к человеку в настоящей иерархии.
Возможно, будет также иметь место непрерывный и более или менее медленный прогресс всех пород в сторону высшего совершенства так, что все ступени лестницы будут постоянно меняться в рамках определенных и устойчивых взаимоотношений: имею в виду, что изменчивость каждой ступени будет обусловливаться той ступенью, которая ей непосредственно предшествует298.
Приведенная мной (и Фуко) цитата из Шарля Бонне аналогична по смыслу завершению стихотворения Осипа Мандельштама «Ламарк»299, хотя и с противоположным знаком, ведь натурфилософ говорит о восхождении, а не о смирении и добровольной деградации:
Если все живое лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень.
К кольчецам спущусь и к усоногим,
Прошуршав средь ящериц и змей,
По упругим сходням, по излогам
Сокращусь, исчезну, как Протей.
Роговую мантию надену,
От горячей крови откажусь,
Обрасту присосками и в пену
Океана завитком вопьюсь.
Старый зоолог выступает у Мандельштама как некий гофмановский волшебник, властелин повседневной действительности и принц другого мира, подобный Линдгорсту из «Золотого горшка». Однако Мандельштам действует намного тоньше, чем Гофман, воспользовавшийся в «Повелителе блох» именами давно умерших к тому времени естествоиспытателей Левенгука и Сваммердама. Мандельштамовский Ламарк совмещает в себе черты исторического Жана-Батиста Ламарка (1744–1829) с чертами других ученых XVIII века, в частности – того же Шарля Бонне, к которому отсылают слова о «подвижной лестнице». При этом всё, что происходит с протагонистом, словно попавшим в другое измерение, как Ансельм в зимнем саду Линдгорста, —
Мы прошли разряды насекомых
С наливными рюмочками глаз.
Он сказал: природа вся в разломах,
Зренья нет – ты зришь в последний раз.
Он сказал: довольно полнозвучья, —
Ты напрасно Моцарта любил:
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил… —
происходит ради защиты чести самой природы («Кто за честь природы фехтовальщик? // Ну, конечно, пламенный Ламарк»), от мудрых установлений которой человечество, по-видимому, отступило и, как выясняется, с фатальными для себя последствиями. Тем самым Ламарк справедливо помещается в контекст романтической культуры, разводившей природное и человеческое по разным логическим и нравственным полюсам.
Но вернемся из ХX века обратно, в XVIII, когда до всяких фатальных последствий было еще далеко.
Термин «палингенезия», который швейцарский натурфилософ поставил в название процитированной мной книги, не имеет точного определения и используется в контексте реинкарнации или, что интереснее, повторяющегося творения. Заметим, однако, что к упомянутым Бонне разумным существам, которых приходится рекрутировать из обезьян и бобров, есть многочисленные параллели в греческих мифах. Так, кентавры вообще считаются потомством горделивого фессалийского царя Иксиона и облака-Нефелы, которой придали облик Геры, но при этом мудрый кентавр Хирон родился от союза Кроноса в обличье коня и океаниды Филиры. Что же касается людей – то их родословные еще запутаннее. Кто-то произошел из брошенного камня или из посеянных в землю зубов дракона. А кого-то непосредственно сотворили боги.
Вообще-то внешнее сходство не должно означать генеалогического родства.
Ламарк, – свидетельствует Фуко, – отвергал даже для низших животных принцип классификации, который опирался бы лишь на видимую форму. […] Таким образом, классифицировать уже не значит соотносить видимое с самим собою, заставляя один из его элементов представлять другие, – это значит уже в исходном побуждении к анализу связывать видимое с невидимым…300
И далее следует рассуждение о классификации и номенклатуре, которое я не буду здесь пересказывать.
Интереснее, что генеалогия, никак не соотносящаяся с типологическим сходством, в XVIII веке могла находить свое обоснование в принципе изобилия, сформулированном Артуром