Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я называю ее Тамарой по причине, в которой сам не могу до конца разобраться. Конечно же, не из боязни, что ее узнают. В отличие от меня, неспособного хоть что-нибудь в ней понять (только прошу не воспринимать это утверждение как мистификацию или преувеличение), она читает каждую мою мысль, и после первой же моей фразы ей все становится ясно. Назови я ее как угодно, она все равно догадается, что речь про нее. Возможно, я называю ее так, принимая во внимание реакцию ее знакомых, впрочем, и в этом я не уверен. Самое главное, что это имя пришло мне на ум само, появилось ни с того ни с сего, зазвучало в голове и показалось очень даже приемлемым, немножко русским, немножко непривычным, в этом мире не так уж много Тамар. Оно как-то долго сохраняет молодость. Именно так, я не в состоянии представить себе пожилую женщину с таким молодым именем; и оно идеально соответствует той, которая со мной практически всю жизнь. Так что если это имя вам вдруг не понравится, придумайте другое, какое хотите — уверен, что у каждого (ладно, может и не у каждого, но, во всяком случае, у большинства) есть своя Тамара.
Говорю вам, что ее настоящее имя по ряду недоступных моему пониманию причин кажется неважным, важнее кое-что другое. Я уже проговорился, сообщив вам: я знаком с ней всю жизнь, но не могу угадать ни одной ее мысли или намерения, хотя она и утверждает, что я единственный человек, которого она всегда любила и, якобы, все еще любит. Я не верю ни единому ее слову, я слишком обижен, подавлен, чтобы ей верить. Впрочем, это ничего не меняет, стоит ей напомнить о себе — а это случается только, когда она сама захочет — и предложить мне что угодно, в том числе и что-то совершенно невыполнимое, я беспрекословно соглашаюсь на все. Я не спрашиваю что, где, почему, а просто следую за ней, хотя уже и не такой молодой, не шустрый, не безрассудный и совсем не безалаберный. Напротив, я человек не старый, но и не юный, одним словом, могу сказать о себе, что я человек разумный и всегда остаюсь им, пока не начинаю думать о той или пока не появится та, кого я называю Тамарой.
Ей не было еще и шести лет, когда она узнала, что у отца есть любовница. Как-то она рассказала мне об этом, в деталях, не без некоторой злости в голосе, что можно объяснить глубокой травмой от причиненной боли, той особой женской или девичьей боли, возникающей в маленькой будущей женщине, когда она узнает, что ее отец, помимо нее, исключительной и единственной, любит кого-то еще. Да к тому же любит эдакой безумной, плотской любовью, которая в дочерях пробуждается гораздо позже. Впрочем, как ни крути, все начинается с открытия: отец — мужчина. Случившееся с Тамарой было тем сложнее, что — не знаю, где я услышал это мудрое изречение — любовь, если она не сложна, вовсе не любовь. Проблемы можно решать двумя способами: любовью или болью, а иногда и тем, и другим одновременно, стремление к любви становится источником боли — с Тамарой было именно так. У отца появилась другая, и чувства шестилетней девочки безошибочно определили это. Не спрашивайте меня, как именно, это уж слишком — и не только с моим уровнем рассудительности, но для любого, даже очень мудрого человека.
Так вот, однажды в субботу, накануне ее шестого дня рождения, отец повел Тамару в цирк, на утреннее представление. Ей нравились все эти чудеса: гимнасты на трапециях, фокусники, добродушные меланхоличные клоуны, но особенно — канатоходка в идеальном черном трико. Иногда в сумраке комнаты, после того как отец укутывал ее, целовал и желал спокойной ночи, перед тем как уснуть, она мечтала: когда вырасту, стану такой, как она. Буду ходить по канату, только без страховки. Буду парить высоко, на проволоке, натянутой между двумя высотками Нового Белграда, а люди внизу, в пропасти, затаив дыхание, не смогут отвести от меня глаз. Маленькие ребятишки будут верещать, а матери будут стараться прикрыть им глаза ладонями, чтобы они не смотрели на этот ужас, а когда я перейду на другую сторону — грянут аплодисменты. И хотя в прямом смысле ничего подобного не произошло, позже ей частенько казалось, что по жизни она шагает как по проволоке — в глубоком, темном сне, из которого невозможно пробудиться, — а потом вдруг обнаруживала себя в объятиях мужчины, м-да, одного из своих мужчин. И эти объятия всегда немного походили на отцовские. В цирке ей нравилось все, кроме животных. Львы и тигры нагоняли на нее страх, обезьян она жалела, лошади и слоны были слишком велики для циркового пространства, да и выглядели печальными, замученными. И только зазывала у входа в шапито смешил ее до слез, говоря на каком-то странном, едва понятном и поэтому очень забавном языке:
— Уважаемый публикум! Приходишь, платишь, видишь! Сначала югославская лев, урожденный в Темишвар! Она сильней нильский крокодилус! Накармливается заяцами и цыплятиусами! Три дня кушает да, три дня кушает нет! Вы угадать когда кушает нет! Приходишь, платишь, видишь! Не будеть тебя кушать, уважаемый публикум! Первый югославская страшная лев, урожденный в Темишвар!
По окончании представления она радовалась, насколько может радоваться шестилетняя девочка в платьице с воротничком и в белых носочках, мысли которой, пока отец ведет ее за ручку, целомудренны, легки, как веселое облачко на небе, и далеки от будущих тяжких, причиняющих головную боль мужских мудрствований. Настроение у Тамары стало еще лучше, когда они вошли в кондитерскую и чьи-то женские руки поставили перед ней на стол огромную порцию мороженого. Отец, в отличие от матери, был щедр, в конце концов, начиналось лето, и нет ничего страшного в том, что маленький чертенок, весьма склонный к простудам, съест пару шариков шоколадного и ванильного. Они никому не расскажут, с отцом она всегда быстро и охотно договаривалась, не так, как с матерью, которая была чересчур заботливой, усталой и нервозной женщиной, постоянно переживающей скорее за свое, чем за Тамарино здоровье. Она не обращала внимания на руки, поставившие перед ней порцию мороженого, а потом погладившие ее по волосам, не прислушивалась и к голосу, обращенному к отцу. Потому что мороженое было куда как более привлекательным, просто чудо, но когда этот голос произнес, что хватит и что больше так жить нельзя, она подняла глаза и увидела лицо молодой женщины, намного моложе и красивее матери, и ей сразу все стало ясно. Это случилось на последнем году их семейной жизни…
Росла она с отцом, с матерью поначалу время от времени встречалась, а потом и совсем перестала. Ее родители были хорошей парой, да только что-то у них не заладилось, что-то не склеилось, в жизни такое часто случается. Любви тут никогда не было, одна только видимость, просто быстро вспыхнувшая и еще быстрее остывшая телесная страсть. Рождение Тамары только отсрочило развод. В постановлении суда, которое она нашла двадцать пять лет спустя, разбирая бумаги отца после его смерти, фотографии и документы, было сказано, что брак расторгается из-за «несовпадения характеров». Это звучало чересчур скупо, в том числе и потому, что в скучном, до идиотизма скудном адвокатском словаре, как и в мертвецки серьезном судейском реестре не существовала категория «несовпадение запахов». Равно как и категория «навязчивой склонности», которую отцы на пятом десятке начинают испытывать к коже на шеях девушек вдвое моложе их самих. Она обнаружила это однажды вечером, когда ее папочка, решив, что Тамара уснула перед телевизором, оказался в объятиях той самой прелестной девушки из кондитерской, явившейся к ним в гости, и стал нашептывать: «Боже, какая у тебя кожа!» Тамара прикидывалась спящей, а ее отец, ее обожаемый папочка, единственный в мире человек, не считая меня, готовый ради нее на все, стонал, растворяясь в страсти, которая сильнее всего, и даже чужой воли.