Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек, нарушивший определенные законы, терял право на уважение других, и в то же время убить, защищая честь, здесь не считалось даже особой виной. Словно в классическом театре, они были на подмостках жизни персонажами, олицетворявшими или добро, или зло; примерная жена и верный любовник, негодяй и преданный друг, достойная мать семейства и недостойная. Песни, которые пели по берегам, были сложены в десимах, в размере романса, и рассказывалась в них трагическая история об обесчещенной жене, которая умерла от позора, или о верности той, что десять лет ждала своего супруга, тогда как все думали, что его в сельве заели муравьи. И было совершенно очевидно, что Муш – лишняя на этих подмостках, и мне надо было признать это, если я не хотел потерять своего достоинства: надо было признать в тот самый момент, когда меня предупредили, что она побывала с греком на острове Святой Приски. И вот теперь она свалилась в приступе малярии, и ей надо было возвращаться; это означало, что возвращаться надо было и мне; это означало, что я должен был отказаться от единственного настоящего дела в своей жизни, вернуться должником, с пустыми руками и не знать куда деваться от стыда перед единственным человеком, мнением которого я дорожил. И все это только потому, что мне приходилось выполнять глупую роль компаньона при человеке, которого я уже ненавидел. Может быть, догадавшись по выражению моего лица о терзавших меня мыслях, доктор Монтсальвахе пришел мне на помощь, заявив, что не имеет ничего против того, чтобы завтра забрать Муш с собой; он отвезет ее куда-нибудь, где за ней будет уход, и там она сможет дождаться моего возвращения, потому что заставлять ее сейчас пускаться в путь, такую слабую после приступа, немыслимо. Эта женщина не создана для таких путешествий. «Anima, vagula, blandula»[128], – заключил он с иронией. В ответ я обнял его.
Снова взошла луна. Здесь, у подножья огромной скалы, умирает огонь, вокруг которого, как только стемнело, собрались люди. Муш лихорадит, она то и дело вздыхает, все время разговаривает во сне и издает еще какие-то звуки, похожие на предсмертный хрип.
На плечо мне ложится рука: рядом на циновку молча садится Росарио. Я чувствую, что близится объяснение, и в молчании жду. Крик птицы, пролетевшей мимо нас к реке, разбудил спавших цикад; и она решилась. Так тихо, что я едва слышу, она начинает рассказывать то, о чем я уже почти догадался. Они купались у берега. Муш, которая убеждена, что ее тело необыкновенно красиво, и никогда не упускает возможности похвастаться им, начала поддразнивать Росарио, делая вид, что сомневается, так ли уж крепко ее тело, и подбивая ее сбросить нижнюю юбку, которую та не снимала из чисто крестьянской стыдливости. Муш настаивала, дразнила, и Росарио в конце концов разделась и показала свое тело; та осмотрела ее, похвалила крепкие груди и погладила живот, потом сделала такое движение, которое сразу же обнаружило ее намерения по отношению к Росарио. И это вызвало взрыв возмущения. Муш, сама того не подозревая, нанесла оскорбление, которое для здешних женщин страшнее самого страшного ругательства, страшнее, чем оскорбить мать, страшнее, чем выгнать из дому, страшнее, чем осквернить роженицу, высказать мужу сомнения в верности его жены, страшнее, чем назвать женщину сукой или потаскухой. И глаза Росарио так загорелись в темноте при воспоминании о том, что случилось утром, что я даже побоялся нового взрыва ярости. Я схватил Росарио за запястья, желая сдержать ее; но движение мое было таким резким, что ногой я перевернул одну из корзин, в которой ботаник хранил переложенные листьями маланги засушенные растения. Хрустящее густое сено осыпало нас, обдав ароматом, напоминавшим одновременно запах камфары, сандала и шафрана. У меня перехватило дыхание: вот так – почти так – пахла та корзина, в которой я проделывал волшебные путешествия; та корзина, в которой я обнимал Марию дель Кармен в далекие дни детства, та самая корзина, что стояла меж ящиков, в которых отец Марии высеивал альбааку и мяту. Я увидел Росарио совсем близко и почувствовал в своих руках биение ее пульса, и в то же мгновение прочел такое желание, такую готовность и такое нетерпение в ее улыбке – это была даже не улыбка, это был сдерживаемый смех, судорога ожидания, – что желание, одно-единственное желание обладать швырнуло меня на нее. Это было объятие грубое, без капли нежности, объятие, более походившее на борьбу – погибнуть, но победить, – чем на сладостное соединение. Но когда мы пришли в себя, друг подле друга,