Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, кроха занимала ее внимание недолго. Очень скоро она забывала о ней и заводила рассказ о своем детстве и юности. Возвращалась мысленно в свои пять лет, перескакивала на двенадцать, потом на четырнадцать, вспоминала своих тогдашних подруг. Однажды она сказала мне на диалекте: «Я с детства знала, что люди умирают, но никогда не думала, что и со мной это случится. Да мне и сейчас не верится». В другой раз она рассмеялась какой-то своей мысли, а вслух сказала: «Правильно ты отказалась крестить малышку: глупости все это. Я вот теперь знаю, что скоро умру, распадусь на мелкие кусочки – и этим все кончится». В такие часы я как никогда чувствовала себя ее любимой дочерью. Перед уходом она обнимала меня так крепко, словно хотела проскользнуть внутрь меня, как я когда-то сидела внутри ее. И если раньше, когда она была здорова, любые контакты с ее телом были мне неприятны, теперь ее прикосновения мне нравились.
Как ни странно, клиника стала местом встреч стариков и молодежи нашего квартала.
Отец ночевал с матерью, и иногда по утрам я заставала его: небритого, с испуганным взглядом. Мы здоровались и сразу расходились каждый в свою сторону. Меня это не удивляло: мы никогда не были с ним особенно близки. Да, порой он был со мной ласков, но чаще равнодушен, хотя несколько раз защищал от матери. И все же наши отношения никто не назвал бы теплыми. Впрочем, мать снимала с него всякую ответственность за детей, особенно за меня: все решения, касающиеся моей жизни, принимала она, оставляя ему роль немого наблюдателя. Теперь, когда жизненная энергия на глазах покидала мать, отец и вовсе не знал, как со мной обращаться. Я здоровалась с ним: «Привет», он отвечал: «Привет! Пока ты здесь, схожу выкурю сигаретку?» Я часто задавалась вопросом, как удалось такому заурядному человеку выжить в нашем свирепом мире: в Неаполе, на работе, в квартале, даже в нашем доме.
С Элизой отца связывало гораздо больше общего. Приходя с сыном в клинику, она разговаривала с отцом властно, но в то же время нежно. Она просиживала в палате матери целые дни, иногда сменяла отца ночью, отправляя его поспать дома, в своей постели. Она донимала медсестер, придиралась ко всему подряд, жаловалась на пыль, плохо вымытые окна, невкусную еду. Делала она это с одной-единственной целью: заставить себя уважать, показать, кто тут главный. Пеппе и Джанни от нее не отставали. Стоило матери пожаловаться на боль, отец тут же впадал в панику, а братья вскакивали, давили на тревожную кнопку и вызывали медсестру. Если та не появлялась немедленно, они сурово отчитывали ее, но тут же выдавали ей щедрые чаевые. Особенно усердствовал Джанни. Он совал деньги сестре в карман со словами: «Ты должна сидеть под дверью и влетать в палату, как только мама позовет, ясно тебе? Вот тебе на кофе, и чтоб сидела тут». При этом они непременно по три-четыре раза упоминали Солара, чтобы все усвоили, что мама не простая пациентка: «За синьору Греко отвечаешь перед Солара! Считай, что это их собственность!»
Это моя мать – собственность Солара? Меня переполняли злость и стыд. «Но лучше так, чем в больнице», – вздыхала я и обещала себе, что потом (когда наступит это потом, я понятия не имела) обязательно разберусь и с братьями, и с Марчелло. А пока мне нравилось приходить к матери и обнаруживать ее в компании подруг-ровесниц из квартала. Нравилось, что она своим слабым голосом хвастает им: «Это дети меня сюда определили» или, указывая на меня, говорит: «Элена у нас известная писательница, на виа Тассо живет, море прямо из квартиры видно. Смотрите, какую она мне красавицу-внучку родила! Это Иммаколата, в честь меня назвали!» Наконец подруги велели ей отдыхать и расходились по домам; я садилась с ней рядом, ждала, пока она не заснет, потом шла с Иммой в коридор, где было прохладней. Дверь комнаты оставалась открытой, и я слушала, как уставшая от посетителей мать тяжело дышит и постанывает во сне.
Со временем я втянулась в новый образ жизни. Болезнь матери показала, как на самом деле относятся ко мне окружающие. Иногда Кармен подкидывала меня на своей машине, иногда то же делал Альфонсо. Матери они старались не надоедать; уважительно поздоровавшись, выражали восхищение удобством ее палаты и красотой внучки и выходили со мной в коридор, а то и вовсе ждали внизу в машине, чтобы я не опоздала в школу за девочками. Труднее всего было по утрам, зато проявился неожиданный эффект: дочери перестали разделять квартал на тот, в котором жила моя мать, и тот, которым заправляла Лила.
Я рассказала Кармен, как много наша общая подруга сделала для моей матери. «Ты же знаешь, Лина никого в беде не бросает», – с радостью подхватила та, приписывая Лиле едва ли не магические способности. Но больше всего меня поразил пятнадцатиминутный разговор с Альфонсо. Мы ждали в коридоре, пока врач осматривал маму, и Альфонсо, как обычно, рассыпался в благодарностях Лиле и вдруг с неожиданной горячностью сказал: «У дела, которому меня обучила Лина, большое будущее. Кем бы я без нее был? Ходячим куском мяса, пустышкой!» И с горечью добавил, вспомнив Маризу: «Я же не возражал, что она спит со всеми подряд. Я дал ее детям свою фамилию, но ей все мало! Она меня измучила и продолжает мучить, плюет мне в лицо, жалуется, что я ее обманываю! А какой тут обман, Лену? – защищался он. – Ты умная, ты меня поймешь: единственный обманутый тут я, сам себя обманывал всю жизнь, и, если бы не Лина, так и умер бы посреди обмана! – Его глаза блестели. – Самое главное, чему она меня научила, – быть честным с собой, признать, что, касаясь обнаженной женской ноги, я ничего не чувствую, а касаясь мужской, умираю от желания. Я хочу гладить ему руки, подстригать ногти, выдавливать черные точки на лице, хочу пойти с ним на танцы и сказать: „Ты умеешь танцевать вальс? Сможешь меня вести?“ Помнишь, как вы с Линой пришли к нам и просили отца вернуть кукол, а он заорал: „Альфонсо, это ты взял?“ Он смеялся надо мной, считал меня позором семьи: я таскал кукол у сестры, примерял мамины украшения». Он рассказывал мне все это так, будто я и без того все знала, а ему надо было выговориться и самому себе объяснить свою природу. «Я с детства знал, что я не тот, кем кажусь остальным, не тот, кем сам себе кажусь. Я говорил себе: во мне есть что-то особенное, оно затаилось внутри и ждет своего часа. Но я не знал, что это, не знал, кто я такой, пока Лина не заставила меня – даже не знаю, как это сказать, – стать немного ею, что ли. Ты же ее знаешь! Сказала: начни вот с этого, посмотрим, что из этого выйдет. Так мы и начали смешиваться понемногу – это весело! Теперь я, конечно, не совсем я, но и не полностью она. Из меня вылупляется какой-то совершенно новый человек». Ему нравились такие доверительные разговоры, а мне нравилось, что он вел их со мной. Между нами рождалось какое-то новое доверие, иное, чем в школьные годы. Наши отношения с Кармен тоже стали более теплыми. Вскоре я поняла, что оба они ждали от меня еще большего. И помогли мне в этом два случая, произошедшие в присутствии Марчелло.
Элизу с сыном обычно привозил в клинику пожилой водитель по имени Доменико. Доменико оставлял их в клинике и вез домой нашего отца. Иногда с ними приезжал и Марчелло. Однажды он заявился, когда в клинике была Кармен. Я испугалась, что они поцапаются, но Кармен встретила его с чуть не раболепным почтением, ни дать ни взять верный пес: только свистни – прибежит. Потом она отвела меня в сторонку и прошептала, что ненавидит Солару, но заискивает перед ним ради Паскуале. «Своими руками придушила бы его, Лену, если бы не брат. А что бы ты на моем месте делала?»