Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но когда я прихожу в отделение «А», как ни странно, никого нет, большой зал пуст, уж не забастовка ли? как это говорят в армии? Снялись с лагеря? Сейчас обед, здесь должны бы быть и приходящие обедать и спать. Столы накрыты, но в зале ни души. И вдруг за одним из столов, что с правой стороны у двери, я вижу… кто это? женщина лет шестидесяти. Я спрашиваю ее: могу ли я сесть, она отвечает, что в зале свободных мест много. Но я говорю, что привык, когда прихожу, садиться именно за этот стол. Тогда как хотите, отвечает она. А я ей еще говорю:
— Это — стол Фермино, я вспомнил, что он собирался прийти сегодня.
И тут она начинает говорить о себе. Здесь все так, Моника, извини, дорогая. Десять минут с незнакомым человеком, ничего не скрывая. С тобой подобное бывало столько раз, и я приходил в ужас, но тут пришел мужчина, и я объяснил ему, что хочу видеть Фермино.
— Он умер вчера, — ответил тот, усаживаясь.
Всё, не скрывая — почему? Это, должно быть, одна из возможностей привлечь внимание, подчеркнуть свою значимость, включить вас в общество, в котором вам было отказано в течение тысячелетий. А может, отсутствие врожденного стыда? мужчина бесконечно скрытнее, потому что никогда не нуждался во внимании — а женщина все говорит и говорит. А я ведь хотел узнать подробнее о смерти Фермино. Женщина была занята собой. На седьмом десятке стыд был ей уже не ведом. Мощная, с большой грудью, она рассказывала о своем вдовстве. Ее муж был подрядчиком, двое детей эмигрировали, один оставил жену, которая лентяйка. Дети моей дочери — мои внуки. А вот сына… это бабушка на двое сказала. Вот так.
— Фермино умер вчера, — вставил мужчина, когда она на секунду умолкла.
Втроем мы принялись за еду молча, но женщина еще сказала, что у нее был дом. Маленький, это так, но зачем нужен большой? И однажды я сказала себе: с богом, Эрнестина!
— Эрнестина иди в приют. Там будет кому за тобой ухаживать, иди в приют, у тебя есть для этого средства.
— Он умер вчера, — сказал мужчина. — Сегодня были похороны и многие пошли его хоронить.
— От чего он умер?
— Я не мог пойти на похороны, пошел только на мессу.
— Как-то раз я подумала вернуться домой, — сказала женщина. — Но для чего? Мужчин у меня всегда было без счета. И до последнего дня. Но вот любопытная вещь… и она рассмеялась, чтобы привлечь наше внимание забавной историей, вызвавшей ее смех. Это была мощная женщина, обладавшая прочными связями, властью над миром и моралью. Потому что мораль, моя дорогая, находится не на уровне мира, а несколько ниже.
— От сердца, — сказал мужчина. — Оно и убило. А всё усугубили его двое племянников — так мне сказали.
— У него не было детей? — спросил я, чтобы получить подтверждение.
— Так вот, — сказала женщина, — случилась любопытная вещь. У меня был рак левой груди и грудь отняли. Так я приобрела фальшивую, ну как это называют?
— Протез.
— Да, протез. Так вот, левую грудь мужчине всегда щупать удобнее. И он щупал, щупал, а я смеялась. «Почему это ты смеешься?» — спросил он. И я ему ответила: щупай другую, так как это протез. И он не выдержал: оставил грудь и оставил меня.
— Детей не было, а двое племянников озлобились один против другого, Фермино же то принимал сторону одного, то другого из-за раздела имущества. Но так и не решил, кому отдать предпочтение, он был очень педантичен во всем и каждый раз, когда уже все вроде бы было решено, один из двоих приходил с жалобой. Так вот, вчера у него случился приступ, и он умер. А в выигрыше остался, естественно, плут.
— И теперь, — сказала женщина, мне очень противно, когда я еду в метро или каком другом транспорте, и какой-нибудь мерзавец, в тесноте всегда найдется мерзавец, щупает мою грудь. Щупай, щупай, она из опилок.
— Должно быть, протез очень похож на настоящую грудь, — сказал я деликатно. — Сделан из каучука, или чего-нибудь подобного и производит впечатление настоящей.
— Вполне возможно, — сказала она. — Но теперь я думаю не приоткрыть ли мне грудь и не сделать ли лифчик посвободнее?
А я подумал о бедном Фермино. Вижу его у врат Рая, где святой Петр спрашивает его, хочет ли он действительно в Рай с его утомительными арфами и лютнями, или же предпочитает Ад с еретиками и проститутками. И Фермино отвечает: «я подумаю».
Салус женился, вот уже сколько собираюсь это тебе сказать и все забываю. Сводней стала дона Фелисидаде, ей надоела его привычка подкарауливать старушку по дороге в уборную. А повенчать их должен был капеллан приюта, но, для того, чтобы совершить это, пришел Тео. Капеллан был болен и сочли, что он не сможет этого сделать. Вот о Тео я сейчас и хочу с тобой поговорить. Он скоро должен прийти ко мне, он редко приходит, думаю, чтобы дать мне возможность забыть его, или дать понять, что нет смысла ждать его. Сыновняя любовь у нашего доброго Тео есть. Только он посвятил себя совсем иной любви. А потом, ты же знаешь, сыновняя любовь это — понятие, а понятие далеко от чувств. Или обязанность, а обязанность — добродетель, а добродетель всегда утомительна, ну а если и не добродетель, то все равно не является заслугой. Или нежная память детства и необходимо, чтобы объект ее находился на определенном расстоянии, и память могла бы функционировать. А то и привычка, как скажем, надевать или не надевать галстук. Дорогой Тео. Но я люблю его, потому что я в нем. Это его во мне нет, и он не знает, что я в нем — вот такая непристойная штука жизнь. Он должен прийти совсем скоро, вот тогда я и расскажу тебе о нем. А сейчас он сидит с тобой в комнате в тот вечер, когда я вернулся из суда. Локоть его опирается на край стола, подбородок на руку, сжимающую платок. Он говорит. Я вхожу и сажусь, и слушаю его. Вы меня не видите, я слушаю. Тео у стола, а ты на том плетеном стуле с подлокотниками и спинкой. Сидишь, откинувшись на спинку, похоже, отдав свое тело безжизненной плетеной материи. Всю жизнь ты сидела прямо, не откидываясь и не облокачиваясь. Рядом с Тео лежит альбом с фотографиями твоего тела. Альбом закрыт, у него бархатная обложка с цветами. В альбоме фотографии, вырезки из газет и журналов. Это история праздников твоего совершенства, твоей подлинной сущности. Я смотрел их редко и вот уже давно не видел. И попросил Марсию принести их тоже.
— Даже не думай, откуда я знаю, где альбом?
Но это ничего, со мной твоя фотография, она всегда стоит на бюро. Ты на ней с челкой, взгляд открытый и горящий. Лицо овальное, продолговатое, четкий контур делает его строгим. В твоем облике что-то мальчишеское, какой-то вызов, который заставляет меня улыбаться. Пойдем со мной, зовет меня малыш в саду спокойным взглядом сообщника. Не могу, отвечаю я ему, не произнося ни слова. Я редко листал твой альбом, у тебя было сильно развито чувство собственности. Твои салфетки, мыло, карандаш, резинки.
— Кто это хозяйничал в моем маникюрном наборе?
Однако все это говорилось не столько ради того, чтобы подчеркнуть, что вещи твои, сколько ради того, чтобы получить от них поддержку, ведь мы такие беззащитные. Альбом. Я полистал его немного с Тео, однако только теперь рассматриваю с особым вниманием. Это внимание направлено на то, чтобы увидеть все, что в нем есть, целиком: твое совершенство, которое ушло, и время, которое вынудило его уйти, и себя, который видел тебя и тоже ушел. Я так тебя любил. Но вот что любопытно, как это выразить? Любопытно то, что когда я тебя любил, в тебе не было этого самого совершенства, которое есть теперь в твоей призрачности и невозможности твоего присутствия. Только теперь ты красива, цела и невредима, и чудесна, как сияние. На одной фотографии ты запечатлена в воздухе, свернувшейся в клубок. На другой — соскакивающей с брусьев, и я думаю о стреле, которую некий бог пускает в тебя, как в огромную птицу. И есть еще одна, которая…