Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И как это вы так выпачкались. Ну посмотрите, какая грязная вода.
И я посмотрел. Что правда, то правда. Потом стал смотреть на дверь в надежде увидеть мать, но она не появилась, и тогда я подумал, должно быть, умерла.
Человек приблизился ко мне, он был очень стар, согнут в три погибели, я шел из уборной. Он протянул мне свою руку, я ему — свою, где-то на уровне живота, чтобы сохранить равновесие на костылях, и медленно, чтобы успеть узнать его. Он улыбался тому, что я его не узнавал, и сказал:
— Приветствую вас, сеньор доктор, со всем почтением, ничто так не объединяет людей, как горе.
Вдруг меня озарило. Это был он, дорогая, да, он. Тогда я молча принялся рассматривать отдельные, наиболее узнаваемые черты его лица: глаза навыкате, как у лягушки, толстая, отвислая губа. Однако было и то, что вполне могло смутить: идущая до самого затылка лысина и обрамляющие ее остатки седых волос. А уж особенно согнутая в дугу спина и глаза, что теперь были вынуждены смотреть на меня снизу вверх. И все же, при всем том, сохранились в нем остатки прежней веселости. И веселость эта — чисто внешняя, подумал я, а в общем-то могла быть и искренней, как у слабоумного. А может, привычная, привычка ведь вещь неизбывная. К тому же, моя дорогая, все в нас, в конце концов, привычка, даже существование. У нас — вторая натура во всем, и мы никогда не знаем первой. И тут я сказал ему:
— Не могу узнать…
— Меня зовет голос земли, я должен иметь терпение, поскольку силе, которая в ней, не присуще смирение.
Минуту спустя я сказал ему, что мы стоим у дверей моей комнаты, и он вошел.
— Могу ли присесть на вашу кровать в одежде? Из-за позвоночника мне трудно сидеть на стуле.
Однако необходимости разрешать ему сделать то, что он просил, не было. Так как, не дожидаясь ответа, он тут же сел, почти уперев подбородок в колени и уставившись глазами в пол. И начал рассказывать все стихами, тогда я не выдержал и сказал, чтоб говорил прозой. Но он ответил:
— Латинский поэт Овидий писал стихи дюжинами. Отец сказал ему: спустись на землю, попытайся писать прозой. А поэт ответил: не могу. Если я пытаюсь писать прозой, у меня все равно получаются стихи, так что ничего не поделаешь.
И я сдался, дорогая, и сказал ему: рассказывайте, как хотите. И снова на меня обрушился каскад четверостиший. Он объехал страну и колонии, им овладел дух путешествий. Наконец возвратился, вышел на пенсию и теперь вот здесь. В процессе разговора возникали толпы умерших, увечных, потерявших рассудок. Он опасался, как бы не сойти с ума самому, и принимал меры предосторожности. Ощущая в себе безумие, он выставлял его напоказ, чтобы я видел, а он оставался в тени. Именно поэтому, думаю, он старался не говорить о тебе. Он говорил о Коэльо, который был прикован к креслу на колесах и англичанке, приходящей его кормить бульонами, говорил о по-британски ловком Лукасе и о том, что тот слепой, говорил о Симане, его искривленной шее, из-за чего он не может видеть лица людей, и о Марии Жозе, преподавательнице пения, которую мальчишки за ее мужеподобный вид и женскую грудь, которую она не поднимала, а опускала и прижимала, чтобы не бросалась в глаза, называли Жозе Марией, и о том, что ее нашли мертвой рядом с обезумевшим от голода псом, и о других, и о других, и о других. И я видел нескончаемую процессию увечных, паралитиков, заик, которые шествовали под звуки его четверостиший мимо двери моей комнаты, как по улице, а он все называл и называл новые имена несчастных. Я не знал никого из них, разве что по твоим рассказам имел отдаленное представление о некоторых. Они проходили, я видел их и узнавал в ритмичном монотонном похоронном речитативе. Но твоего имени он не произнес ни разу, как и я, я произнесу его позже, но не сейчас. Мне еще предстоит пережить всё несчастье, горечь и даже унижение до того, как ты, наконец, будешь одна, омыта, очищена, освещена в чистоте своего существа — я крещу тебя во имя звезд и совершенства. В душе, и это любопытно, он тоже искал совершенство, как же ты смеялась над тем, что у него оно превращалось в своего рода показное сумасшествие. К примеру, он говорил, что любит, чтобы все его личные вещи и сегодня и всегда были подлинными. Так он желал иметь: кружева — венецианские, хрусталь — богемский, кофе — Мокко, полотенца и скатерти — турецкие, часы — швейцарские, сало — голландское. Все подлинное, все натуральное. И, когда шел дождь, он выходил на улицу, чтобы принять настоящий душ. Однажды он простудился, настояв на том, что хочет принять природный душ, и схватил пневмонию. А если он схватил пневмонию, то по воле Божьей. Вода была холодная, но это ведь была вода небес! Он так объяснил происшедшее, так ты мне рассказала, — сейчас я вспомнил, что хотел тебе представить поэтессу Элизу. Не знаю, говорил ли я тебе уже о ней или нет? да о чем только я тебе не говорил! Она в приюте уж какое-то время, неважно какое. Поэтесса Элиза — толстая. Вся ее грудь увешена драгоценностями, которые для смотрящих на нее глаз куца приятнее чем ее полнота, это она хорошо понимает и сознательно, с той же целью надевает золотые очки. Какое-то время она находилась в отделении «А», но не долго. Те, кто в «А» выходят на улицу, Элиза же, чтобы выходить, слишком грузна. И ее перевели в другое отделение. Салус, бывало, помогал ей усаживаться за стол, но теперь он это делает редко, как правило, Салус при жене, в комнате, и усаживают Элизу служанки. Как-то, когда еще ее усаживал Салус, я пришел в столовую раньше времени и столкнулся с поэтессой и ее вооруженной до зубов грудью. Не знаю, кто-то может и был побежден. Ведь здесь, Моника, всегда уважение. Адское движение к вечности, всегда вращение. Кто-то уходит, кто-то приходит, имеются потери и пополнения, и все движутся, как ковши на водяном колесе. И в этом быстром движении человеческого материала, как в кино, что-то да выделяется, и это, я думаю, все-таки особый случай. Но прежде чем рассказать все остальное… Элиза — член Поэтического общества, у которого есть свой бюллетень, свои издания, свои связи, свои сольные концерты, свои премии, свои соперники, своя шкала ценностей, словом все, как у общества настоящих поэтов, выступающих в первых рядах. Они, несомненно, прибежище поэзии и полны того же высокомерия. Сеньор Аурелиано из парикмахерской, что находится около нашего дома, который бывало стриг меня, тоже состоял в этом обществе. Сколько стихов я слышал от него, пока он работал ножницами. И что характерно для безграмотных, он знал их наизусть. А если вдруг забывал, то переставал стричь и, не выпуская ножниц из рук, читал. То были удивительные стихи, я всегда ему это говорил. И он принимался стричь меня с восторгом и воодушевлением. Мы считали, что восхищения заслуживают только поэты, ну романисты, ну люди науки. Музыкантов и так все знают. Прося милостыню, они стоят у входа в метро или внутри, на углах улиц, на бульварах, выставляя или не выставляя для пущей жалости свои увечья. Есть поэты самых разных калибров, потому что у всех у них свои мечты и свои несчастья. Однако Поэтическое общество несчастно не поэтому. Элиза говорит мне, что ей не нравится, что ее зовут «поэтесса», она предпочитает «поэт», ведь поэзия не имеет пола. «Разве не так?» — спросила она меня, несколько сочувствуя тому, что я не понимаю сути вопроса. Я же, в любом случае, предпочитаю называть ее «поэтессой». Она сказала мне, что в обществе очень много поэтов, принадлежащих к высшему свету, причем весьма плодовитых. Тут и маркизы. И графы, и люди с высшим образованием. Ну и одна-другая скромная домашняя хозяйка, руководствующаяся желанием войти в общество на Парнасе. Элиза очень гордится качеством своей продукции. Она читала мне из любезности и по моей просьбе, а позже насильно. Иногда перевозбуждалась, и однажды от этого у нее чуть не выпали вставные зубы, но она сумела-таки их вернуть на место, а сидевшие вокруг старики с большим вниманием слушали ее. Читала на сольных концертах, ей аплодировали и однажды даже отметили в газете, она показала мне газетную вырезку. Заметка короткая, но заметка. Она носила ее с собой на всякий случай, если вдруг срочно понадобится. Читать ее было очень трудно, буквы были почти стерты. Но она наизусть знала заметку и помогала мне прочесть ее в тех местах, где слова оказывались хуже видны. Как-то вечером Общество организовало прогулку по реке, она читала громко на весь иллюминированный теплоход свои стихи, встречавшие бурю аплодисментов. И охрипла. Среди присутствовавших были люди дворянского происхождения, и она отдавала им всю себя. Бюллетень публиковал лишь те стихи, которые были выбраны на сольных концертах строгим голосованием. Ее стихи отбирали всегда, она, вся увешенная драгоценностями, так утверждала. Дорогая, как же необычен человек! — дай мне немного поразмышлять. Он при любых обстоятельствах стремится из грязи к звездам, — дай мне пофилософствовать. Однако нет времени, Элиза жаждет прочесть мне свою только что написанную, прямо с пыла с жару, поэму, в которой говорится: «едва увидела тебя, уж не могу тебя забыть, а, будучи в приюте, я хочу любить, хочу любить». Я нашел стих великолепным и сообщил о том нашему творцу четверостиший: