Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, он несправедлив и судит поверхностно. Поляки тоже умеют приспосабливаться к обстоятельствам, но стоит блеснуть лучу надежды — вновь загремит призыв «до брони!», пустые развлечения будут забыты, никто не променяет тяжкое золото свободы на мишуру бездумного повиновения ради покоя…
…Польские легионы, а это пять-шесть тысяч человек, должны переправиться из Италии в Далмацию и попытаться пробиться в Венгрию, на соединение с равным по численности французским корпусом; туда же придут через Трансильванию еще две тысячи поляков, которые сейчас находятся в Валахии и Молдове. Когда они объединятся, к ним примкнут рекруты из Галиции и даже из самой Польши, но им ни в коем случае нельзя приближаться к границам Галиции, чтобы не спровоцировать вторжение русской армии по просьбе австрийского императора и не поставить под удар местное население!
Делакруа сообщил, что этот план Польской депутации был утвержден Директорией безо всяких изменений и уже отправлен генералу Бонапарту. Огинский может получить паспорт, рекомендательные письма к генералу и отправляться в Италию.
Когда всё было готово к отъезду, прибыл курьер с известием о том, что французы уже в Юденбурге, в Штирии; Австрии предложен предварительный мирный договор, включающий несколько секретных пунктов. Франция требует австрийские Нидерланды и Ломбардию в обмен на Истрию и Далмацию, принадлежащие Светлейшей Республике Венеция!
Михал почувствовал противный привкус во рту. Не зря французский плебс уподобился древнеримскому. Французская Республика встала на путь своих древних предшественниц — того и гляди превратится в империю, разбухая, точно клоп, насосавшийся крови, а одна империя всегда договорится с другой… Свобода, справедливость уже не идеалы, за которые идут на смерть, это орудия, которые используют к своей выгоде!
Огинский решил уехать в Брюссель и там дожидаться возвращения Бонапарта в Париж: ему теперь было неприятно находиться в этом городе. Но соотечественники его не отпускали: у них родился новый проект, а Михал был их единственным каналом связи с французским правительством, без которого осуществить задуманное невозможно. В Милане нужно провести конституционный сейм Польши! Впервые услышав об этом от Прозора и Барса, Огинский только рукой махнул: какой сейм? По закону, в нём должны участвовать король, сенат и представители духовенства от всех польских воеводств и провинций. Король уже отрекся от престола и уехал в Петербург; среди эмигрантов в Париже есть только один сенатор, одно духовное лицо, принимавшее Конституцию 3 мая, и один правомочный представитель шляхты… Но от него не отставали, и Михал отправился к Делакруа — лишь бы отделаться от назойливых прожектеров.
Предлог для визита у него был: вернуть рекомендательные письма к Бонапарту, ведь он никуда не едет. Делакруа принял его сухо, даже не предложив ему сесть; он был чрезвычайно озабочен грядущими переменами в правительстве, рискуя остаться без портфеля. Когда Огинский заикнулся о сейме в Милане, он сразу его оборвал: это просто смешно. Михал был с ним внутренне согласен, поэтому просто откланялся и ушел.
Бонапарт вел переговоры с австрийцами в Леобене, а в это время генерал фон Лаудон с двенадцатью тысячами войска шел по берегу озера Гарда, гоня перед собой французов. На Пасху, 16 апреля, часть из них укрылась в Вероне, заняв три форта и поставив охрану у ворот. Венецианский Сенат отправил туда три тысячи солдат регулярной армии, хотя адъютант Бонапарта Жюно грозил ему карой за вмешательство; итальянские крестьяне, распаляемые проповедями священников, брались за оружие; к Лаудону послали гонца с просьбой о помощи. 17 апреля, после вечерни, во всех концах Вероны забили в набат; на улицы выплеснулась разъяренная толпа; французов убивали без разбора, погибли и веронцы, пытавшиеся их защитить; несколько сотен больных и раненых, находившихся в госпиталях, перерезали, как скот; часовых у ворот разоружили и бросились к фортам, чтобы их штурмовать, но генерал Баллан открыл огонь из пушек; в городе начался пожар.
На следующий день на склоне гор против Вероны появились тирольские войска. Воспрянув духом, мятежники вырезали небольшой гарнизон Кьюзы, капитулировавший из-за отсутствия провианта. Однако тирольцы отступили по приказу Лаудона: 18 апреля Австрия заключила с Францией мир. Теперь граждане Венецианской республики могли рассчитывать только на себя.
Французский гарнизон в Вероне держался из последних сил, страдая от голода: солдаты не ели уже три дня. Авангард генерала Кильмена, посланный им на выручку, был атакован хорватами при поддержке нескольких тысяч вооруженных крестьян, но французский снаряд угодил в пороховые ящики. Взрыв, смятение, беспорядочное бегство, истребление пехоты кавалерией… Вечером 22 апреля французы вошли в Верону по обоим берегам Адидже. Солдаты бросились грабить дома; трех предводителей мятежников судили военным судом и расстреляли, а мстительный генерал Баллан еще и наложил на город контрибуцию в сорок тысяч дукатов.
Но и восстание в Галиции сорвалось: заговор в Лемберге был раскрыт, начались аресты… Обер-Дюбайе, торопивший события, после Леобенского мира получил новые инструкции и распустил ополчение в Валахии, которое должно было пополнить собой легионы Яна Домбровского.
Польские эмигранты в Париже об этом еще не знали. Прошел слух, что в Гамбург прибыл Костюшко, и Огинскому поручили написать ему письмо от имени всех соотечественников: поздравить с выходом на свободу и порадоваться великодушию российского самодержца, снявшего тюремные оковы с бывшего врага. Одновременно составили проект конституционного сейма в Милане и разослали приглашения возможным депутатам — Адаму Казимиру Чарторыйскому, Игнацию Потоцкому и еще многим другим полякам, укрывшимся в Галиции.
Под письмом к Костюшко стояли сорок подписей. Начальник благоразумно не стал на него отвечать и во Францию не приехал. Гонца с письмами к галичанам перехватили на границе. Австрийской полиции работы прибавилось…
***
Торжественный въезд императора в Москву состоялся в канун Вербного воскресенья. Всю гвардию отправили в Первопрестольную; камер-юнкерам и камергерам тоже было велено участвовать в церемонии верхом, в юберроках — широких кафтанах пунцового бархата, дозволенных по случаю холодной погоды. Паркетные шаркуны оказались горе-кавалеристами и наделали большую конфузию: лошади, не слушавшиеся поводьев, завозили седоков куда сами хотели, ломая ряды, а камер-юнкер Хвостов и вовсе свалился под копыта и был вынужден остаток пути проделать в карете. Впрочем, в его падении подозревали умысел, дабы не подвергнуться взысканиям за новые оплошности и как-нибудь не прогневить государя еще больше.
Хвостов считался худшим российским стихотворцем, однако ода верноподданнейшего Дмитрия Ивановича, преподнесенная им «любящему отцу Отечества и душ своих подданных», была принята благосклонно. Сочинителю хватило ума похвалить военную реформу, столь резко отвергнутую дядей его супруги. Поэтому император и командировал Хвостова в Кобрин с устным наказом уговорить фельдмаршала вернуться на службу или хотя бы явиться на коронацию, но Суворов отказался наотрез. Совсем не думает о благополучии родных! Что сложного в том, чтобы приехать? Какая-то тысяча верст!