Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А как же в ваших драмах?
– Да, многие годы именно это ставило передо мной непреодолимую преграду на пути к театру. Но однажды ко мне с идеей написать пьесу пришел радиорежиссер. Я отказалась наотрез, потом вдруг подумала: а что если писать не привычный диалог, а то, что ему предшествует, о чем люди никогда не говорят, а только думают, как будто подтекст стал текстом? Я представляла себе это как перчатку, вывернутую наизнанку. Первой моей пьесой стало «Молчание». Один молчит, а на другого это действует все более раздражающе, ему не по себе, он пытается говорить и говорить, чтобы скрасить эту неловкость, уже презирает себя за это, но не может остановиться. Он перестает быть собой обычным и говорит то, от чего будет потом испытывать стыд, неловкость, зачем он все это говорил. Моя пьеса неожиданно имела успех, она шла довольно долго, и я увлеклась театром. В конце концов я написала шесть пьес, для меня стало почти традицией: после романа я сочиняла пьесу. Да, все они на сцене: «Молчание», «Ложь», «Изма» (то есть – «никто»), «Это красиво», «Она – здесь» и последняя – «Ни за что ни про что». Жанр? Трудно определить. Всегда что-то огромное вырастает из пустяка, ничтожного происшествия. В Авиньоне прошлым летом был целый цикл, связанный с моими произведениями. В один день читали главы из книги «Тропизмы», в другой – из «Путь слова», в последующие дни игрались пьесы.
– Это была как бы ваша ретроспектива, где проза и драматургия существовали в едином сплаве?
– Да, пожалуй.
В Париже сегодня наплыв людей на спектакли, фильмы не только развлекательные, но и сложные, как, допустим, «Мело» Алена Рене. Кстати о премьерах. В кинотеатре «Космос», отданном полностью под прокат советских фильмов, состоялась премьера Алексея Германа «Мой друг Иван Лапшин». Натали Саррот подробно расспрашивает об этом событии. Рассказываю о выступлении режиссера. Фигура его казалась крохотной на фоне экрана в большом зале, но голос человека, отстоявшего право на собственную эстетику, проникал всюду.
– Сейчас, – завершает Алексей Герман вступительное слово рассказом о новшествах в организационной структуре Союза кинематографистов, – ищут задержавшиеся на полках фильмы. Я говорю об этом со всей ответственностью.
Эта фраза Германа облетела на следующий день все газеты. Видный сценарист и писатель Мишель Курно посвятил премьере статью в «Монд», где назвал фильм шедевром, увидев в нем новый киноязык, пластичность, непривычное изображение начала 30-х годов.
– Хотелось бы посмотреть «Лапшина», – задумчиво говорит Натали Саррот. – Я ведь была знакома с отцом режиссера, нас когда-то представили друг другу в Санкт-Петербурге. Юрий Герман показался мне очень значительным, а сын… видите, как он талантлив? Меня трогает его верность творчеству отца.
В какой-то момент возвращаемся к последнему роману Натали Саррот, и я спрашиваю, как повлияла на «Детство» атмосфера жизни тогдашней России.
– Как сказать? В сущности, я мало что могла понять у вас – меня, двухлетнюю, поместили в пансион, потом мать взяла бонну, которая мною занималась. Сама мать жила своей жизнью с отчимом. Отец же какое-то время еще оставался в Иваново-Вознесенске, он изобрел закрепитель, который надолго сохранял краски на картинах, очень увлекался химией. Потом он переехал во Францию, потому что не мог жениться в России на моей будущей мачехе, и уже в Медоне, под Парижем, продолжал свои химические исследования. У меня все было французское, лишь дома иногда со мной говорили по-русски. – Натали Саррот теребит прядь волос, грустно глядя в окно. – Вы спрашиваете, почему отец не мог жениться в России. Мачеха была русской дворянкой, православной, отец – еврейского происхождения. Этот брак был невозможен, и они переехали.
Вечер подходит к концу. Час поздний. Стемнело. Она говорит о том, можно ли противостоять наступлению контркультуры, в чем бы она ни выражалась.
– Надо с детства прививать вкус к чтению хороших книг и создать такую атмосферу в семье, в школах, чтобы дети тянулись к знаниям, к совершенству. Без книг не может быть культуры. Если нет книг, может родиться что-то другое, но это не будет художественным богатством нации. Культура – это как жизнь, она может передаваться только от одних к другим, из поколения в поколение, – замечает она.
…Я иду под впечатлением встречи вдоль серого камня улицы прославленным бульваром, не подозревая, что через месяц многомиллионные толпы студентов хлынут сюда, чтобы с безоглядной отвагой отстоять культуру, образование, демократизм общественных установлений.
Вы слышите их?
Ольга
Теперь, второго ноября, когда я сижу в квартире Ольги Карлейль, урожденной Андреевой, в Сан-Франциско, наблюдая, как плещется за окном гавань с поразительным, дымчато-серым цветом воды, по которой гигантскими «капустницами» носятся белоснежные яхты, парусники, фигурки виртуозов виндсерфинга, я вспоминаю, как давно мы с ней знакомы. Вроде бы встречались всего раз пять-шесть, не больше, но важна протяженность. Наблюдая человека во времени, как бы зеркально наблюдаешь себя самое.
Она была молоденькой, остроносой, с черной, под мальчика, стрижкой, необыкновенно артистичными движениями рук, с медленной, чуть напевной речью, выдающей русскую, рожденную вне России. Это было в доме Корнея Ивановича Чуковского, одного из патриархов нашей литературы, переделкинского сказочника и поэта, энциклопедиста и ученого, имя которого знает в нашей стране каждый ребенок. Как реальные персонажи жили в нашем детском сознании герои «Мухи-цокотухи» и «Доктора Айболита». Их имена мы присваивали нашим куклам, жирафам, бегемотам, окружающим нас людям.
Тогда, в 1965-м, я уже знала, что Ольга – составительница американской антологии советских поэтов «Поэты на перекрестках», что на Западе широко известны ее интервью для «Паризьен ревю» о звездах современной литературы, что у нее с успехом прошла книга «Голоса в снегу» о Москве 60-х годов. Ей посчастливилось получить последнее интервью у Бориса Пастернака после выхода «Доктора Живаго», когда он, затравленный прессой и тяжело больной, уже никого не принимал. В те дни знакомства с Ольгой у Чуковского в Переделкине жил Солженицын. Одной из тем наших разговоров