Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И-и, родимый, да кто ж тебе сделает-то? Наркотики – вещь учетная. Что ты за важная птица, чтобы их тратить на тебя? Лежи уж тихо да терпи, раз помереть не можешь.
И Саша терпит, кусая губы до крови. А чуть позже совершает еще один подвиг – начинает понемногу поднимать, массировать, разрабатывать безжизненные ноги, мускулы которых от долгого лежания превратились в кисель. Даже если он встанет, никогда ему уже не бегать так, как раньше, никогда не играть в футбол. Никогда он не вспрыгнет на подножку поезда, увозящего счастливчиков в Москву… По ночам Саша плачет, накрывшись подушкой, убиваясь по тому, что утрачено навсегда. Но начинается день, и он снова принимается разрабатывать безжизненно-белые, похожие на больших дохлых рыбин, непослушные ноги.
Приходит день, когда его муки и усилия оправдываются: он стоит на костылях! Осторожно делает шажок, еще шажок… Лицо искажено от напряжения, поза выражает боль, но это снова его ноги! Они принадлежат ему! Он способен ими пользоваться!
– Молодец, – равнодушно говорит лечащий врач. – Ну вот теперь можно и на выписку. Хватит место занимать.
Забирает Сашу из больницы только мать. Ей приходится потрудиться, чтобы доставить сына домой – общественный транспорт ему пока не по силам, а из четырех остановленных владельцев машин трое, услышав, что предстоит везти инвалида, газуют без единого слова. Лишь один соглашается с недовольным лицом, запросив сумму вдвое против ожидаемой…
Путешествие на машине, куда Саша с трудом вталкивает сначала свое ставшее таким расплывшимся и неловким тело, а затем костыли, быстро заканчивается возле Сашиного дома, который он покидал, исполненный надежд. Что же дальше? Заключение в четырех стенах. Ходить по-прежнему очень трудно, а на дворе зима, гололед…
Каждое утро Саша спускается со своего пятого этажа в подъезд. Лифта в доме нет, поэтому спуск занимает не меньше получаса. Тюк – костылями на одну ступеньку, шмяк – переместить вслед за костылями ноги. Медленно, размеренно: тюк-шмяк, тюк-шмяк. Спешить нельзя: иначе рискуешь скатиться, ломая костыли, ломая все, чему с таким трудом удалось срастись…
Очутившись в самом низу немилосердной лестницы, Саша трепетно приближается к почтовому ящику. Каждый день он отпирает его, надеясь получить письмецо из Москвы. Но в почтовом ящике – лишь скучная газета да изредка попадется открытка для матери от далеких родственников. И разочарованный, поникший Сашка пускается в обратный путь. А ведь подниматься всегда тяжелее, чем спускаться…
Вернувшись домой, Саша пишет новое письмо, которое отошлет в Москву на Главпочтамт, до востребования.
– Мам, отнесешь на почту?
– Отнесу, отнесу, – недовольно бурчит мать. – Какой только смысл? Сколько ты им писем послал, ни на одно не ответили. Игорь, уж на что твоим другом до гроба считался, и тот…
Заглянув в лицо сына, поспешно добавляет:
– Не волнуйся ты так, Сашок! Мало ли что я в сердцах сболтну? Не ответили, потому что очень заняты. В институтах самое трудное – первая сессия: надо заниматься изо всех сил, так, что больше ни на что времени не остается. А может, не все у них благополучно сложилось в этой хваленой Москве, вот и не хотят рассказывать о своих неудачах… Вот увидишь: как получше устроятся, вспомнят о тебе! Непременно вспомнят!
Игорь смотрел. Заключалось ли в этом его спасение или его испытание, он не мог сказать: просто смотрел и смотрел на экран.
Территория старинной, в восемнадцатом веке построенной больницы выглядела мирно и утешительно. Старые корпуса имели скорее музейный, чем больничный вид. Деревья, покрытые инеем, были красивы, как елочные игрушки. Редко появляющееся и тем более ценимое москвичами зимнее солнце играло красноватыми отсветами в окнах и в сверкающей оболочке ветвей.
Но для журналиста Михаила Викторовича Парамонова, который, сгорбясь, словно стремясь спрятаться в пальто, как моллюск в ракушке, двигался по дорожке между корпусами, вся эта красота не имела ни малейшего значения. Для него существовали только результаты исследования чувствительности, проведенные невропатологом. Элеонора Марковна сказала, что… как это… выпадения чувствительности уже проявились… Правда, она попыталась уверить его, что непосредственной опасности параличей она пока не видит. Но если не видит она, это не значит, что опасности нет… Стоит надеяться только на то, что профессор Зеленин скажет ему все, как есть. Не преувеличивая, но и не преуменьшая размеров беды. И назначит адекватное лечение…
На самом сокровенном дне души Миша совсем не жаждал откровенности, как и адекватности. Больше всего ему хотелось, чтобы профессор, просмотрев своим опытным глазом результаты анализов и заново учинив ему полный неврологический осмотр, бросил бы: «Зря беспокоились, батенька. Моя коллега все перепутала, вы здоровы как бык…» Нет, вряд ли, ведь есть выпадения чувствительности… Ну ладно, допустим, так: «Того диагноза, который вам поставили, у вас стопроцентно нет. Но есть другое заболевание, значительно менее серьезное, которое мы сейчас успешно лечим…» Пусть потребуются самые дорогие лекарства! Пусть придется надолго лечь в больницу! Миша на все согласен, лишь бы избавиться от этой черной тени, которая легла на его столь благополучную до того жизнь.
Миша остановился. Увидел табличку: «Отделение неврологии». У входа нес вахту охранник в камуфляже.
– Я на консультацию к профессору Зеленину… – почти прошептал Миша. Ему померещилось, что, признавшись в том, что нуждается в консультации, он окончательно вписался в ряды неврологических больных. Хромых, кривых и расслабленных. Объектов заботы. Отбросов жизни.
– На втором этаже, – величественно, точно римский легионер, бросил охранник, давно привыкший и к этой ситуации, и к этой специфической пациентской робости, которая проявлялась тем сильнее, чем ближе подвигался пациент к профессору.
Миша оставил пальто в гардеробе. По широкой, старинной, в два витка, лестнице поднялся на второй этаж. Мрачные высокие потолки; кафельные, в желтую и красную клетку, полы. По одну сторону коридора – полукруглые окна, по другую – двери палат, некоторые из них открыты. И тут Миша вздрогнул. Прямо навстречу ему везли в инвалидном кресле женщину, конечности которой были скрючены и вывернуты, лицо, затененное отросшей до середины носа черной челкой, искажено в подобии саркастической усмешки. Он шарахнулся от кресла-коляски, точно от колесницы смерти – и нечаянно ввалился в палату. Дверь от сотрясения воздуха закрылась за ним сама по себе. Миша нажал на ручку, собираясь выйти, но позади раздался шорох, который заставил его непроизвольно обернуться.
Все увиденное каленым железом впилось ему в глаза и ударило в мозг. Палата узкая и высокая, точно монастырская келья, со стрельчатым окном. Две койки: одна пуста, на другой лежит нечто, покрытое простыней, по которой расплываются бурые пятна. Очертания этой фигуры настолько причудливы, что трудно поверить, чтобы на койке находилось человеческое тело.
– А Сашка ушел… – отчетливо прозвучало в тишине.