Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне нравится понимать, что я делаю. А вам? — спросила она и засмеялась.
Лицо у него было широкое и очень бледное, ширококостное и сильное. Он поднял голову и, скривив губы, сказал:
— Послевоенная эра уже начинается. — Но губы его по-прежнему кривились, это он так смеялся. Какое это все-таки счастье, только что поняла она, что она ничего для него не значит!
После того как Сэм в сентябре вернулся, прошло несколько месяцев в отягощенных чувством вины размышлениях, прежде чем она осмелилась ему сказать, что больше не в силах выносить совместную с ним жизнь. И произошло это совершенно случайно.
Ей было трудно заговорить об этом, потому что он снова вел себя так, как будто у них никогда не возникало никаких проблем; не помогало ему и то, что где-то в глубине души он приписывал себе весьма значительные заслуги как участник разгрома фашизма. Его вера в пророчества марксизма, в которые он верил, доказали свою состоятельность, обернувшись послевоенной мощью России и искоренением фашизма, и он вполне осознанно считал себя участником исторического процесса, причем выдающимся. В его голосе появились новые нотки, что-то вроде надменности или высокомерия, качество, которое она некогда желала обрести сама; но теперь это раздражало ее, поскольку духовно они уже разошлись в разные стороны. Но что совершенно выбило ее из колеи, так это его рассказ однажды вечером, как он насильно овладел какой-то немкой-фермершей, ненастной ночью давшей ему приют.
Она улыбнулась, заинтересованная:
— Расскажи мне. Она была замужняя?
— Ох, конечно. Муж пропал без вести; она думала, он попал в плен или его убили в Сталинграде.
— Молодая?
— Лет тридцати, тридцати двух.
— Хорошенькая?
— Ну, тяжеловата немного. — Его резкий смех подсказал ей, что он, наверное, уже решил больше с нею не откровенничать и вообще не быть особенно вежливым. Сексом он после возвращения занимался с нею заметно более властно, но ничуть не менее неумело, чем прежде; он гораздо лучше умел обращаться с ее телом, но вот ее чувства, казалось, вообще его не занимали.
— И что произошло? Давай рассказывай.
— Ну, это было в Баварии… Нас разместили в этом наполовину разбомбленном здании муниципалитета, сквозь все окна задувал ветер, а я был простужен, меня всего трясло. Ну я и пошел в город. И через полмили увидел дом, он выглядел целым, из трубы шел дым. Я и вошел. Она меня супом угостила. Такая глупая баба, у нее даже ума не хватило убрать нацистский флаг, что висел над портретом мужа. Было уже поздно, и я… — Он надул губы, вытянул ноги и свел руки над головой. — Ты действительно хочешь это услышать?
— Да ладно тебе, милый, ты же сам хочешь об этом рассказать.
— О'кей. Я сказал, что мне негде ночевать, и она провела меня в эту крошечную холодную комнатку возле кухни. А я и говорю: «Слушай, ты нацистская сука, я буду спать в самой лучшей кровати, какая только есть в этом доме…»
Она возбужденно засмеялась.
— Как замечательно! И что она сделала?
— Ну, она позволила мне завладеть и ею самой, и их семейной спальней.
Она почувствовала его затруднение и широко улыбнулась:
— И что дальше? Давай, давай, рассказывай, что было дальше! — Он покраснел, но довольно горделиво. — Какой она оказалась в постели? Горячей лошадкой? Да не молчи ты! Она что, ухватилась за тебя?
— Вовсе нет. Она оказалась настоящая наци.
— Хочешь сказать, ты ее изнасиловал?
— Ну, не знаю, можно ли это считать изнасилованием, — сказал он, явно рассчитывая, что именно так она и считает.
— Так она хотела этого или нет?
— Какая разница? Все было не так уж плохо.
— И сколько ты у нее оставался?
— Всего две ночи, потом нас оттуда перевели.
— А она к тому моменту уже стала противницей нацизма? — Тут она широко улыбнулась.
— Я не спрашивал.
Его гордость за этот случай наполнила ее сомнениями, но принесла чувство освобождения.
— А у нее были светлые косы и широкая юбка в сборку?
— Никакой такой юбки.
— Но косы-то были? Блондинистые?
— По правде говоря, да.
— И большие груди?
— Ну, это ж Бавария, — ответил он, не успев остановиться, и они оба расхохотались. В тот момент она еще не поняла, отчего это случилось, но вдруг почувствовала себя совершенно свободной, свободной от него, свободной от своего прошлого, от Революции, от всех остатков невольных обязательств. И почувствовала себя счастливой, встала, подошла к нему, нагнулась и поцеловала его в его тонзуру. Он поднял на нее взгляд, с любовью и гордостью за то, что сумел выйти за рамки запретного, а она ощутила боль за его неуклюжесть, которая, как она теперь знала, навсегда останется при нем. Он конченый человек, он никогда не выберется из своих нынешних границ.
— Я ухожу от тебя, Сэм, — сказала она, и в ее голосе еще звучала юмористическая нотка. Внезапно ей стало совершенно не нужно тянуться к нему, чтобы поддержать. Он и сам как-нибудь справится.
После всех его недоверчивых восклицаний, потрясения, гнева она сказала:
— Ты прекрасно проживешь и без меня, дорогой.
Она сделала себе мартини и села на диван, скрестив ноги, словно приготовившись к милому разговору. Как же это великолепно, больше ни в ком не нуждаться, не чувствовать себя ни привлекательной, ни отвергнутой; внезапно для нее настал такой момент, когда можно просто интересоваться, как посторонней, как у него идут дела.
— Ну и куда ты отправишься? — спросил он. По правде сказать, выражение лица у нее было такое, словно он — единственное для нее пристанище во всем мире.
Это оскорбительное замечание прозвучало даже более жестоко, потому что он об этом и не подозревал, и она немедленно пришла в ярость, вспомнив о том долгом времени, что на него потратила. Она уже давно научилась тихо посмеиваться, когда что-то причиняло ей боль, прикрывая рот и глядя на оппонента с поднятыми бровями, а после этого выплескивала на него всю свою ироничность, словно воду из ведра.
— Ну, раз уж ты об этом заговорил, думаю, это не имеет никакого значения, куда я отправлюсь, поскольку во всех смыслах я теперь просто нигде. — Она секунду помолчала. — А тебе так не кажется, Сэм?
Отель «Кросби-холл» на Семьдесят первой улице рядом с Бродвеем, несмотря на убогое убранство, претендующее на парижский стиль, был тогда, в конце войны, еще вполне приличным заведением, и это было просто чудесно — иметь комнату, в которой тебе ничего не принадлежит. Как это здорово — не иметь никакого будущего! Она снова свободна. Это немного напоминало ей гостиницу «Вольтер» на парижской набережной, где она жила в 1936 году; отец разместился в соседнем номере и всегда стучал ей в стену, чтобы разбудить к завтраку. Она набралась смелости и позвонила Лайонелу Майеру («Я тут подумала, может, у вас есть какая-нибудь работа для машинистки?») и долго болтала с ним, прямо как юная школьница, поддразнивая и соблазняя его, но тут же отступая назад, как только он начинал нажимать; было понятно, что теперь, когда его жизнью перестала управлять война, он чувствовал себя таким же потерянным, как она, — глубоко несчастный молодой человек, вынужденный выступать в роли pater familias[41]. И вскоре он уже стоял рядом, прижавшись нижней частью живота к ее затылку, а она сидела и перепечатывала его статью об участии в боевых операциях на Филиппинах, которую он написал для журнала «Кольерс». Но никакими иллюзиями она себя не тешила, даже самыми неизбежными, которые присутствовали лишь тогда, когда он был в ней, а когда она осталась одна, окружающая пустота снова отозвалась в ней болью, она ощутила страх за себя — ведь тридцать ей уже миновало, а у нее вообще никого нет.