Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он уехал, наверное, на год. Возможно, на два. Кто может знать? Она записалась на лекции в Хантеровском университете, на старший курс по кафедре истории искусств. Так было лучше всего; ее доблестный муж отправился на войну за самое благородное в мире дело, а она в Нью-Йорке, а вовсе не в каком-то Богом забытом армейском лагере, слушает лекции профессора Оскара Калкофски.
Война продолжала неотступно влиять и воздействовать на все. Ее «продолжительность» определяла все принимаемые решения; никаких долгосрочных планов не строилось, пока не наступит мир — как теперь считалось, лет через пять-шесть. Отчаяние и разочарование сдерживались лишь успокаивающим ощущением того, что всегда имеется готовое оправдание для всего несделанного или отложенного — что толку приставать к Сэму Финку с разводом, если он воюет в Германии и его вполне могут послать на Тихий океан, участвовать во вторжении в Японию.
Но тут все проблемы разом решила Бомба, и солдаты потянулись домой. Только вот где ей найти силы, чтобы сказать Сэму Финку, что больше она с ним жить не может? Ей нужно найти работу, получить независимость и разговаривать с ним уже с этих позиций. Она без конца моталась в Манхэттен, вся напряженная, разозленная и трусящая одновременно, пыталась выстроить возможную для себя карьеру и в конце концов однажды заявилась к профессору Калкофски — потолковать, но не об искусстве, а о своей жизни.
За несколько месяцев до этого, устав от бесконечного хождения, она однажды зашла в книжный магазин «Аргоси» на Пятой улице, чтобы дать отдых ногам и подыскать что-нибудь новенькое для чтения, и разговорилась с Питером Бергером, сыном владельца и непосредственным начальником Сэма; и тут в магазин вошел профессор. Ее мгновенно привлекли к себе его спокойная и насмешливая улыбка и какой-то извращенный фатализм, эта подчеркнутая притворная скука и усталость, столь безотказно-кокетливая, что это ее даже удивило. А его взгляд все время скользил по ее щиколоткам, самому красивому, что было в ее фигуре.
И вот однажды днем она заявилась к нему, а он, добродушный седовласый гигант, сидел у себя в кабинете в позе, соответствующей его европейскому академическому статусу, поставив огромные ступни на пол, а в правой руке у него дымилась трубка, зажатая в искривленных пальцах, сломанных нацистским палачом — это напомнило ей о жестокой реальности по ту сторону Атлантического океана, которая несколько стерилизуется морской водой, прежде чем доберется до Америки. Она прекрасно понимала, что он просто увлекся ею и вообще не думает о каких-то их отношениях в будущем; его мудрый взгляд, его неулыбчивые губы, некоторая непреклонность в его не высказанных вслух притязаниях на нее, его тихая, спокойная речь — все это выглядело так, словно он официально и торжественно присваивает себе полный контроль над ее телом. Несмотря на его массивное, мускулистое тело, в нем было что-то женственное; может быть, решила она, потому что в отличие от большинства мужчин он явно не страшится секса.
— Это совсем не так сложно, миссис Финк. — Ей понравилось, что он пока что не называет ее по имени, она надеялась, что, если они станут заниматься любовью, они в постели будет звать ее «миссис Финк». — После такой войны потребуется соединить вместе две противоположные тенденции. Первое — понять, как в новом обществе «гламуризировать», как вы это называете, то есть гармонизировать все виды и способы сотрудничества разных его слоев; и при этом инкорпорировать в него новую этику удовольствия, наслаждения, которая, несомненно, охватит мир после столь долгого воздержания. А это означает следующее: брать то, что предлагается, требовать его, если его не предлагают, и ни о чем не сожалеть. Последний элемент, сожаление, это самое главное; как только вы примиритесь с тем, что избрали для себя именно такой образ жизни — быть такой, какая вы есть, сколь бы невероятным это ни казалось, — тогда сожалеть будет не о чем. Мы были рабами этой войны, рабами фашизма. Коммунизм несут в Польшу и в Европу, но в странах, прошедших Возрождение, он долго не протянет. Итак, теперь мы свободны, с рабством покончено или скоро будет покончено. И нам придется учиться, как выбирать, какими нам быть, чтобы таким образом стать свободными.
Она читала много книг по философии экзистенциализма, но он никогда ее до сих пор особенно не привлекал, не искушал, поскольку она была вооружена целым десятилетием пуританского марксизма, которое наступило вслед за позорной Эпохой джаза, эпохой ее отца. Но тут был и еще один привлекательный момент: европейцы любили рассуждать скорее о скрытых связях вещей, нежели просто о разрозненных событиях, и ей это страшно нравилось, поскольку она полагала, что таким образом могла бы определить, идентифицировать самое себя, если только сумеет точно все обобщить и сделать соответствующие выводы. Но этого с ней так и не произошло. И тут она начала рассказывать ему все о своей жизни, так откровенно, словно долгое время была с ним знакома; в какой-то мере так оно и было.
— Я понимаю, что моя внешность не совсем соответствует принятым стандартам, однако… — Он не перебил ее никакими ободряющими фальшивыми комплиментами, и это означало, что он принимает ее такой, какая она есть. Это обрадовало ее, поскольку внезапно открывало перед нею новые возможности. — Однако я… я забыла, что хотела сказать. — Она рассмеялась, в голове роились сплошные огни, она готова была признать, что с голодным нетерпением ждет чего-то, что может произойти между ними, чего-то, что невозможно выразить словами.
— Мне кажется, вы хотели сказать, что понимаете, что у вас никогда в жизни не было случая действительно сделать какой-то выбор.
Конечно! И откуда только ему это известно?! Она и впрямь плыла по течению, без всякой цели… Тут она вдруг ощутила свои волосы и даже решила, что они сейчас все спутанные.
А он продолжал:
— Я знаю об этом, потому что вижу, как много в вас ожидания. — Да-да, точно! — Почти любое страдание можно перенести, при условии, что вы сами его выбрали. Я был в Лондоне, когда немцы напали на Польшу, но знал, что должен вернуться туда, и еще я знал, что если вернусь, то подвергнусь большой опасности. Когда они сломали мне пальцы, я понял, отчего церковь так сильна — она была создана людьми, которые сами избрали для себя путь страданий, страданий за нее. Моя боль — это тоже был результат выбора, и это измерение выбора, этот его аспект, понимаете, сделал его значительным; он не пропал даром, не был потрачен впустую.
После этого он просто протянул руку над ручкой кресла, схватил ее за руку, привлек к себе и с задумчивым видом поцеловал в губы, закрыв глаза, словно она символизировала что-то для него и для его мудрого европейского страдания. Она тут же поняла, чем в действительности была эта ее долголетняя боль — просто она никогда, в сущности, не выбирала Сэма, он как бы случайно свалился на нее, потому что — да-да, потому что она никогда не думала о себе подобным образом, как о женщине определенной ценности, по собственному выбору приносящей себя кому-то в дар. Он запустил ладонь ей под одежду, и даже этот цинизм его холодной изощренности понравился ей своей бесстыдной осознанностью.
Она опустила взгляд на него, стоящего перед нею на коленях, зарывшись головой ей между бедер.