Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При этом в его многочисленных книгах и статьях очень трудно найти ссылки на Маркса. На Ильина — можно. На Маркса — нет. На Ленина — иногда. Но на русских евразийцев — больше.
Возможно, потому что образ Ильина в среднерусский пейзаж вписывается, а образ Маркса — как-то больше и среднерусского ландшафта, и России.
Отсюда и история для Зюганова — не история борьбы классов, а история борьбы этносов. При этом он, безусловно, не «русский националист». Но он ни в коем случае и не «пролетарский интернационалист». Он — что-то вроде «русского симфониста».
Но поскольку эта «симфония», все-таки, должна быть русской — Русское для него всегда больше, чем Пролетарское или Коммунистическое.
Вот не понимает он, что для коммуниста и лидера компартии давать интервью черносотенной газете неприлично — и все. Не понимает, что провозглашать: «Коммунист, всегда защищай русского, защищай православного» — неприлично и контрпродуктивно. Не понимает, что так называемый Пленум по «русскому вопросу» служил лишь дискредитации КПРФ. Не понимает, что объявлять атеизм одной из основных ошибок компартии и отрекаться от него значит, с одной стороны, терять доверие одних и не приобретать доверия другой, а с другой — подрывать основы самого коммунистического мировоззрения.
Подружился он в 1990–1991 году с Прохановым, очаровал тот его сладостью идей о «Русском начале» и «Славе Империи» — и стал Зюганов «русским патриотом». В общем-то, в принципе, патриотом своей страны быть не только не плохо, но само по себе естественно: потому что любить свою страну столь же естественно, как любить свою мать.
Но ты разберись, говоря известным языком — ты патриот буржуазный или пролетарский. Вот Проханов — разобрался. И он теперь — в другом лагере.
Для Зюганова Русское больше, чем Коммунистическое. А для лидера революционной партии Революция всегда больше, чем Страна. И парадокс в том, что открыть дорогу Стране в ее будущее иногда можно только сказав, что Революция — важнее Страны.
Потому что, не решившись на Революцию не сумеешь сделать Страну Новой, а следовательно — защитить ее от обрушения в историческое небытие. Бывает, что без этого можно обойтись. А бывает — что нет. Но для Зюганова над этим путем в принципе висит исторический «кирпич».
В принципе, в том, что подчас говорит Зюганов — очень немало толкового и современного и с точки зрения современной футурологии вообще, и с точки зрения коммунизма в частности. И про постиндустриализм, и про союз с буржуазно-демократическими течениями, и про новый политический язык, и про новые отряды рабочего класса.
Но даже появляясь в тех или иных его речах, это не становится его политической практикой.
Отчасти — потому, что он верит в Слово, а не в Дело. Отчасти — потому, что исповедует принцип «ничего не менять в окружающем мире».
В ряде своих кампаний он действовал очень неплохо: ему удалось очень активно провести кампанию 2000 года и в крайне неблагоприятных условиях повторить результат первого тура 1996 года. Он лично в кампании 2003 года метался с выступлениями по стране на пределе физических возможностей, но уже не мог спасти вслед за ним заразившуюся презрением к любому реальному действию партию, проспавшую свою кампанию.
Еще раз: противостоя другим политикам и другим партиям в равных условиях — он мог бы иметь шансы на успех.
Но условия другие. Грубо говоря, буржуазная власть никогда не будет играть с коммунистической партией на равных условиях. По определению, будучи потенциально антисистемной партией, компартия должна в таких условиях играть как минимум на порядок сильнее своего оппонента, прорывать выставляемые ей ограждения, все время поражать новациями, все время прорываться в фокус общественного внимания, завоевывать его, прорывать выставляемые ей заграждения.
Она должна напоминать ледокол, в бурю проламывающий себе дорогу, броненосец, под шквальным огнем идущий напролом сквозь пытающуюся блокировать его эскадру врага.
А темперамент и навыки Зюганова позволяют ему быть либо отличным капитаном туристического лайнера высокого класса, либо отличным командиром крейсера, совершающего боевой поход в мирное время, где главная задача — не поддаться на провокацию и не давать повод для дипломатического скандала.
И в этом, в конце концов, его и политическая, и личная трагедия. Ему трудно не симпатизировать. Ему нельзя не сочувствовать. Ему только не удается — и не удастся, если он не изменится и не изменит свою партия — победить.
Но поскольку при всех ошибках и минусах его партия существует — она существует, несмотря на все эти ошибки. А это значит, что она существует не потому, что этого хочет ее руководство и ее актив, а потому что объективно партия подобной идеологической ориентации нужна обществу, востребована им. И раз эта конкретная партия не хочет научиться побеждать — ее задачу со временем вынуждена будет выполнять другая партия, которая подобно большевикам, вынуждена будет ответить на упреки этой партии в том, что она украла ее программу: «Что же эта за партия, которую пришлось разгромить, чтобы выполнить ее программу!»
Тема гипотетической возможности казни Буша как некой симметричной меры по отношению к казни Хусейна значительно более важна и существенна, нежели полемическая игра в риторическом пространстве. Обращение к ней, вольно или невольно выводит анализ на некие особо сущностные характеристики нынешнего мирового политического процесса.
Формально подход к ним осуществляется в простом и достаточно незамысловатом вопросе: если бы при принятии решения о войне в Ираке Джордж Буш в качестве реальной вероятности допускал такое развитие событий, которое могло завершиться не только поражением США, но и его казнью — принял бы он решение о начале войны или нет?
Дело не в том, считал бы он такой исход вероятным. Понятно, что США неизмеримо сильнее почти всех стран мира, понятно, что в худшей для них ситуации речь могла бы идти лишь о чем-то, схожем с вьетнамским поражением — ни при каком самом худшем положении дел не стоял бы вопрос о том, чтобы иракские войска оккупировали Североамериканский континент и создали трибунал для суда над президентом проигравшей стороны.
Дело в том, чтобы мысленно, при всей невероятности такого предположения, в какой-то момент спросить себя:
«Я начинаю войну. Готов ли я умереть в ходе этой войны? Готов ли я жизнью ответить за поражение?»
И здесь дело опять-таки не в том, чтобы риторически провозгласить, скажем, что если бы, дескать, Буш допускал, что за развязывание войны он может заплатить своей жизнью, то никогда бы войны не начал.
Хотя этот вопрос тоже важен — не столько в плане принятия решений о войне, сколько в плане вообще готовности политиков отвечать за свои действия: знай тот или иной политик, что за свои аферы может заплатить жизнью, многие аферы не родились бы на свет.