Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Возможно, это ветер.
Я ответил:
– Да, возможно и ветер.
Если бы мне пришлось выбрать лишь одно слово, чтобы описать его сейчас, я предпочел бы слово «одинокий», хотя «усталый» и «злобный», безусловно, тоже приходят на ум. Как раз в тот период, когда он украл и еще не вернул фото Луизы, я пошел к Боутону за одной книгой. Мы сидели на веранде и разговаривали, а этот мальчик устроился на ступеньках, теребя и разглядывая рогатку, вслушиваясь в каждое слово, как я помню. Время от времени он поднимал на меня глаза и улыбался, как будто нас связывала какая-то забавная история или любопытный заговор. Меня это страшно раздражало. Он едва не спровоцировал меня на то, чтобы рассказать о фотографии прямо там и сейчас. Мне пришлось уйти, чтобы сдержаться. Он сказал: «Пока, папа!» Я отправился домой, дрожа от ярости. Быть может, теперь ты понимаешь, почему я был так возмущен его подлостью, когда всплыла эта история с юной девочкой.
Думаю, такие воспоминания не пойдут на пользу моему сердцу. Смысл в том, что он всегда был загадкой, вот почему я беспокоюсь из-за него и вот почему знаю, что не могу судить его так, как любого другого человека. То есть я не могу оценить его поведение с моральной точки зрения. Он попросту подлый человек. Что ж, мне не известно, остался ли он таковым. Но я действительно вижу, как и где он может навредить. Мне это предельно ясно. Когда я стоял на кафедре, мне в голову пришла мысль, как будто я смотрю на сидящих в церкви из могилы, и он находился там, рядом с тобой, и ухмылялся, глядя на меня…
От этих размышлений мне становится скверно. Лучше я помолюсь.
Сегодня утром меня разбудил запах блинов, к которым я питаю самые нежные чувства. Мое сердце уподобилось комку глины, застрявшему посреди пищевода, и это после долгих, серьезных молитв. Твоя мать обнаружила, что я заснул в кресле, стянула с меня туфли и накинула одеяло. В последнее время я иногда лучше засыпаю сидя. Так мне легче дышать. Я пре-дусмотрительно спрятал этот дневник, прежде чем выключил свет вчера вечером. Знаю, мне еще предстоят долгие размышления по поводу Джека Боутона.
Сегодня день моего рождения, поэтому на столе стояли бархатцы, а на моей стопке блинов красовались свечки. Рядом лежали симпатичные маленькие колбаски. А ты продекламировал Заповеди блаженства без запинки два раза и прямо-таки светился от осознания масштабов этого достижения, как ты умеешь. Твоя мама дала одну колбаску Соупи, которая удрала с этим жирным куском и спрятала его неизвестно где. Наша Соупи, несомненно, потомок бесконечных поколений хищников, толстая, насколько это возможно, и одомашненная, насколько нужно.
Мне ненавистна мысль о том, что я готов отдать за тысячу таких чудесных дней. Хотя бы за два или три. На тебе была красная рубашка, а на твоей маме – синее платье.
И твоя мать нашла эту проповедь, о которой я много думал, по случаю Троицы, как раз в тот день, когда я впервые увидел ее. Она лежала у моей тарелки, завернутая в подарочную бумагу и перевязанная ленточкой. «Только не вздумай ее переписывать, – сказала она. – Это совершенно не нужно». И она поцеловала меня в макушку, что для нее было ярчайшим проявлением страсти.
Итак, теперь мне семьдесят семь.
Вчерашний день в целом прошел неплохо. Глори заехала за нами на машине и отвезла на пикник у реки. Тобиас присоединился к нам, прекрасный Тобиас. Там были воздушные шары, и даже фейерверки, и шоколадный торт с шоколадной глазурью. Река была красива, хотя и обмелела, и медленно несла по течению первые желтые листья. Жалел я только о том, что плохо выспался и сердце причиняло мне беспокойство. Но праздник все равно вышел веселым. Глори с твоей матерью подружились, а вы с Т. могли бы вечно гоняться за листьями по реке и шлепать по лужам вдоль берегов.
Ночь после праздника прошла хорошо.
Я волнуюсь из-за того, что эти переживания доведут меня до смерти, если ты поймешь, о чем я говорю. Джек Боутон вернулся домой, к радости отца – моего дорогого друга. Насколько я знаю, он не причинял никому вреда и, насколько я знаю, не собирается его причинять. И все же одно его присутствие беспокоит меня.
Ты спросил, не собирается ли он присоединиться к нашей вечеринке. Ты был разочарован. Глори извинилась за него, а твоя мама ничего не сказала. Он явно решил проявить тактичность. Я могу только догадываться, что им известно и о чем они говорили. Неужели они могли не испытывать к нему жалость? Я испытываю. Меня глубоко огорчает мысль о том, что я не могу говорить с ним так, как подобает пастору, зная о том, какая беспокойная у него натура. Это немилосердно.
Одно из наибольших достоинств добрых людей в том, что их любовь сопряжена с жалостью. Однако для женщин это более характерно, чем для мужчин. Так их втягивают в ситуации, опасные для них самих. Я наблюдал это много-много раз. Мне всегда с трудом удавалось найти способ предупредить об этом. Ведь это воистину христианское поведение.
Он не ответил на записку, которую я ему отправил.
Я написал ему еще одну записку, где говорилось, как глубоко сожалею обо всех греховных помыслах, укоренившихся во мне, и так далее – и сам отнес ее Боутонам. Я собирался просто бросить ее в ящик, но Джек работал в саду и увидел меня, так что я передал ее сам. На самом деле мне показалось, он смутился, увидев записку. Я сказал ему, что это еще одно извинение, более обоснованное, чем предыдущее, а он поблагодарил меня, и я уверен, что различил истинное облегчение в его глазах. Подозреваю, он не читал первую записку, вероятно, решив, что в ней я упрекаю его. Он действительно вскрыл ту, что я принес, и прочитал ее, а потом снова поблагодарил меня.
Я сказал:
– Если ты хочешь поговорить, буду рад тебя видеть в любое время.
И он ответил:
– Да, я действительно хочу поговорить с вами, если вы уверены, что вас это не потревожит.
Что ж, посмотрим, что из этого выйдет.
Я порадовался, что все разрешилось так благополучно. У меня камень упал с сердца. Признаю: отчасти я написал вторую записку по причине того, что не хотел, чтобы твоя мама жалела его из-за моих упреков. И все же я был доволен, что поступил именно так. Мне понравилось наблюдать, как меняется его лицо в тот самый момент. На мгновение он даже помолодел.
Опять бессонница. Я вспоминал утро, когда крестил Джека Боутона. Я попросил одного из дьяконов начать службу без меня, чтобы мне присутствовать там, в церкви Боутона. Мы все обговорили. Ребенка собирались назвать Теодор Дуат Уэлд. На мой взгляд, прекрасное имя. Мой дед каждый вечер слушал проповеди Уэлда на протяжении трех недель, пока не обратил целое поселение мягкотелых в аболиционизм, и старик причислял это к важнейшим достижениям своей жизни. Но когда я спросил Боутона: «Как ты хотел бы назвать ребенка?» он ответил: «Джон Эймс».
Я так удивился, что он повторил, и слезы заструились по его лицу.
Это было совсем не похоже на Боутона – поставить меня в такое положение. Это было прежде всего не по-пресвитериански. Я услышал, как кто-то из прихожан заплакал. Мне потребовалось время, чтобы простить его. Я всего лишь рассказываю тебе правду.