Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мариша!
Пусть Мариша прикроет форточку, а то кто-нибудь влезет… Пусть Мариша проверит, накинут ли третий крючок…
– Мариша!
Мариша была туга на ухо и никак не умела понять: кто и как сюда может влезть, по какой, что ль, спустившись водосточной трубе? Она выполняла распоряжение хозяйки, дурковато кивая нечесаной головой без единого, впрочем, поседевшего волоса, – и опять отправлялась на кухню подремать на железной койке рядом с мурлычущим толстым котом, развалившимся у нее в ногах и всегда снедавшим с ней из одной тарелки.
Первое время докторша еще получала письма от какой-то дальней родственницы. Тогда она напяливала очки с золотым ободком на самый кончик облупленного носа и читала, обдумывая с необыкновенной серьезностью каждое слово, затем перечитывала письмо и садилась отвечать на него, всякий раз при этом исписывая один – всегда один – лист бумаги. Когда родственница умерла, почтальон вовсе перестал заходить к ним, а газету опускал, проходя мимо, в железный ящик, прикрепленный снаружи на входной двери. И стали у докторши пошаливать нервы, и начала она пить бром, плохо спала по ночам, а днем приставала к мужу с нелепыми жалобами: как ей, ну пойми же, одиноко на свете и почему, не спорь, никому до нее дела нет. А он, законный ее супруг, всхлипывала, все суетится и делает вид, что ничего такого особенного не замечает…
Доктор Ентэс ей не отвечал, только смущенно и как-то глупо улыбался, целовал ее миниатюрную костлявенькую руку, тер покрасневшие под стеклами очков глаза, и его ученая, много знавшая голова не могла в такую минуту придумать ни одной фразы в ответ, как будто в ней все мигом выветрилось или – наоборот – давно уж там ссохлось. А докторша, отдернув штору, надолго застывала у окна и смотрела на улицу. Что могла она там увидеть? На сей раз – похороны: мертвеца, обложенного венками; серебряный крест на крыше катафалка. Крест шатался, кренился, клонился вперед, словно указывая путь процессии – чужеверцам в высоких сапогах, ступавшим под белым серебряным фонарем мелкими коротенькими шажками и согласно кивавшим головами в фуражках с двумя козырьками – сзади и спереди. Они казались ей истуканами или потусторонними существами. Прямо через дорогу – красное кирпичное здание с квадратными черными окнами за ржавой решеткой. Тонким из окон лучом – зеленый раздробленный свет, и сколько ни вглядывайся – не поймешь, есть ли там кто живой или дом заброшен и пуст. Глаза у докторши опять наполнились слезами и желтой тоской.
– Папочка, ты что, уснул? Вот, еще одного везут… Целый день только возят и возят…
– А?
– Эпидемия в городе. В который раз… Хоть бы к нам не пришел никто…
Доктор Ентэс улыбался, точно говоря: вот нашла еще о чем думать… Дрожащей рукой наливал пятнадцать капель в большую мельхиоровую ложку и глотал их, кривясь и покачивая головой: нет, ничем хорошим эти боли не кончатся…
Иногда появлялся гость – старый врач Барабанер, дальний родственник докторши, весь седой, сухощавый, длинноногий, вечно в темных очках на носу, нависшем над козлиной бородкой. Старикан давно бросил практику, жил у сына, известного гинеколога, а сюда добирался с другого конца Варшавы. Подъезжал в лакированной сыновой коляске, церемонно лобызался с докторшей и усаживался, вертя шеей в накрахмаленном тесном воротнике. Осматривал и простукивал обоих супругов, затем долго выписывал, усердно водя пером, рецепт, а потом говорил, перейдя на свойский тон, с хриплым смешком:
– А вообще-то… Воздух, дети мои, главное – воздух…
Афоризмы про воздух произносил он всегда по-русски:
– Э-э-эх… Чем больше, дети мои, кислорода…
Каждый год перед самой весной докторша заводила разговоры про лето: этим летом обязательно надо съездить на две-три недели в Отвоцк, причем нужно это не столько ей, сколько мужу, да и как бы он мог здесь остаться один, без нее, без присмотра, беспомощен ведь как дитя…
Произошло это сразу после Пэйсэха. Доктор Ентэс закашлялся и выплюнул кусок крови.
Докторша набросила на себя позеленевшее траурное лицо, целыми днями металась из комнаты в комнату, всякий раз подбегала к нему в своих мягких домашних туфлях, как бегают поминутно к одру умирающего, поила его желтым от растопленного масла молоком в высоких стаканах и без конца повторяла то ли себе самой, то ли еще непонятно кому:
– Кругом грабежи… Куда ни глянешь…
– А?
– Вчера опять у одних тут белье с веревки стянули…
Время от времени доктор Ентэс надевал свой выцветший фрак с шелковыми отворотами, котелок, купленный некогда к свадьбе, брал в руку тонкую металлическую тросточку с никелированным набалдашником и не спеша отправлялся прогуляться по улице, до самого низа, к деревянным домишкам. При ходьбе он сильно потел, к тому же супруга напяливала на него кучу всяких нижних рубах и жилеток, так что нестерпимый зуд волной прокатывался у него по груди, по спине и плечам. Автохтоны, пациенты его, снимали при встрече фуражки, раскланивались. Сапожник в кожаном фартуке, свесив польские, кончиками вниз, усы, выносил и ставил перед дверью стул: пусть пан отдохнет. И пока доктор отдыхал, сапожник стоял рядом и рассказывал ему истории времен японской войны, размахивая огромными ручищами, торчавшими из засученных рукавов, потом показывал, где именно в животе у него сидит пуля. С этой пулей, говорил он, ему, видно, умереть суждено: поди-ка выковыряй ее! Иногда выходила к ним и жена сапожника, большегрудая, с толстой шеей, вокруг которой рядами колыхались мониста. Она любила похвастать своими познаниями в лекарском деле.
– Вот ваша пани докторша… Нет, пусть пан доктор не смеется, женщина навроде меня, только родившая семнадцать детей и девять похоронившая… О, я многое познала… Многое…
Доктор Ентэс понимающе кивал головой, рассеянно улыбался и воровато закуривал папироску. Но бывало, что, вот так сидя на стуле, он вдруг чувствовал, что становится нехорошо ему, начинал морщиться и кривиться, как если б съел что невкусное. Тогда сапожница, все быстро поняв, брызгала на него водой, насильно впихивала ему в судорожно сжатую руку какой-нибудь металлический предмет и отвозила на двуколке домой. Там докторша укладывала мужа на софу, растирала ему лицо ей одной лишь известной жидкостью и всовывала ему в рот кусочек сахара, смоченного в валерьяновых каплях. Сапожница тоже присаживалась на стул, заскрипевший под пятью пудами ее телес, долго помешивала в стакане красный чай и рассказывала о случившемся:
– А я глянь – а он, бедненький, головку вот так вот запрокинул… О Хосподи, думаю, Боженька Езус, и давай же ж мужа кричать…
День или два доктор Ентэс лежал потом в полудреме, плохо помня, что с ним произошло, постанывая и бормоча невнятицу. Пациентам в такие дни докторша назначала на завтра, сама же передвигалась по комнатам тихо, на цыпочках, все обметая и обметая с мебели пыль, обмотав руку тряпкой. Наконец шла на кухню, где старая Мариша, ну конечно, опять подогревает молочко любимцу коту, усевшемуся на подоконник, свернув кольцом хвост и зевая так, что слезы появлялись в огненно-желтых глазах, а из черной пасти показывались два острых длинных клыка. Докторша быстро от него отворачивалась к плите и, сутулясь и ежась, бралась обмасливать сковороду, притом не по-гойски – щеткой или чем они там, а как видела с детства – гусиным крылом. И сама с собой заговаривала: