Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Навешиваемые DSM ярлыки быстро просочились и в массовую культуру. Миллионы людей знают, что Тони Сопрано страдал от панических атак и депрессии, а у Кэрри Мэтисон из «Родины» – биполярное расстройство.
Это руководство превратилось в виртуальный бизнес, который принес Американской психиатрической ассоциации более ста миллионов долларов (1). Вопрос в следующем: принесло ли оно соизмеримую пользу пациентам, которым оно было предназначено помочь?
Психиатрический диагноз несет серьезные последствия: на его основе строится лечение, а неправильное лечение может приводить к катастрофическим последствиям. Кроме того, поставленный диагноз навешивает на людей пожизненный ярлык, оказывающий огромное влияние на их самовосприятие. Я встречал бесчисленное множество пациентов, которые говорили мне, что у них биполярное или пограничное расстройство либо ПТСР, словно они были приговорены к пожизненному заключению в подземелье, подобно графу Монте Кристо.
Ни один из этих диагнозов не берет в расчет необычные таланты, которые развивают в себе многие наши пациенты, или творческие способности, которыми они овладели, чтобы выжить. Слишком часто диагноз является лишь перечислением симптомов, из-за чего пациентов вроде Мэрилин, Кэти или Мэри воспринимают как неуправляемых женщин, нуждающихся в прочистке мозгов.
В толковом словаре диагноз определяется как: «1. Процесс определения природы и причины заболевания или травмы путем изучения истории болезни пациента, его обследования и анализа лабораторных данных. 2. Заключение, составленное на основании этого исследования» (2). В этой и следующей главе я поговорю о той пропасти, что разделяет официальные диагнозы и фактические проблемы наших пациентов, а также расскажу, как мы с моими коллегами пытались изменить процесс диагностики пациентов с хронической психологической травмой.
В 1985 году я начал сотрудничать с психиатром Джудит Герман – незадолго до этого была опубликована ее первая книга «Инцест между отцом и дочерью». Мы вместе работали в Кембриджской больнице (одна из клиник Гарвардского университета), и так как оба интересовались влиянием психологической травмы на жизни наших пациентов, то начали регулярно встречаться и обмениваться полученными данными.
Мы были поражены тому, сколь многие из наших пациентов, которым диагностировали пограничное расстройство личности (ПРЛ), рассказывали нам ужасные истории про свое детство. Для людей с ПРЛ характерно цепляться за отношения, которые обычно являются крайне нестабильными, с сильными перепадами настроения, а также саморазрушительным поведением, включая нанесение себе увечий и повторяющиеся попытки суицида. Чтобы установить, имелась ли на самом деле какая-то связь между детской травмой и ПРЛ, мы разработали протокол научного исследования и отправили заявку на грант в Национальные институты здравоохранения США. Нам было отказано.
Не упав духом, мы с Джуди решили провести исследование на свои деньги, заручившись поддержкой Криса Перри, руководителя исследовательских работ в Кембриджской больнице, который получал финансирование от Национального института психического здоровья на изучение ПРЛ и других родственных ему диагнозов, так называемых расстройств личности, с участием пациентов из Кембриджской больницы. Он собрал огромное количество ценных данных по этим расстройствам личности, однако никогда не исследовал тему жестокого и пренебрежительного обращения с детьми. Хотя он и не скрывал своего скептицизма по поводу нашего предложения, он великодушно предоставил нам возможность опросить пятьдесят пять пациентов амбулаторного отделения больницы, а также согласился сравнить наши результаты с собранной им большой базой данных.
Первым вопросом, с которым мы с Джуди столкнулись, был: как говорить с пациентом о пережитой психологической травме? Нельзя напрямую спросить его: «Насиловали ли вас в детстве?» или «Избивал ли вас отец?». Кто станет доверять столь деликатную информацию незнакомцу?
Учитывая, что людям, как правило, стыдно за пережитые ими травмы, для получения информации мы разработали специальный «Опросник о травмах в прошлом» (3). Он начинался с серии простых вопросов: «Где и с кем вы живете?»; «Кто оплачивает счета, занимается готовкой и уборкой?» Постепенно вопросы становились более личными: «На кого вы полагаетесь в повседневной жизни?» Например: когда вы больны, кто ходит за продуктами или отвозит вас к врачу? «С кем вы разговариваете, когда вам грустно?» Другими словами, кто оказывает вам эмоциональную поддержку и помощь? Некоторые пациенты давали нам весьма неожиданные ответы: «моя собака» или «мой психотерапевт» – или «никто».
Затем мы задавали похожие вопросы про детство: «Кто жил вместе с вами в доме?», «Как часто вы переезжали?», «Кто из взрослых в первую очередь о вас заботился?» Многие пациенты рассказывали про частые переезды, из-за которых им приходилось посреди учебного года менять школу. У нескольких родители оказывались в тюрьме, психиатрической лечебнице либо уходили в армию. Другие перебирались из одного семейного приюта в другой либо поочередно жили у разных родственников.
Следующий раздел опросника касался детских отношений: «Кто из вашей семьи был с вами ласков?»; «Кто относился к вам по-особенному?». Затем следовал критически важный вопрос – который, насколько мне известно, никогда не задавался в ходе научных исследований: «Был ли у вас в детстве человек, рядом с которым вы чувствовали себя защищенным?» Каждый четвертый из опрошенных нами пациентов не мог припомнить никого, с кем бы они чувствовали себя в детстве защищенными. Мы отмечали «никто» в наших опросных листах и никак это не комментировали, однако были потрясены. Представьте, каково это: не иметь в детстве источника защиты, прокладывать себе дорогу в мир, когда тебя никто не защищает и не замечает.
Вопросы продолжались: «Кто устанавливал у вас дома правила и следил за соблюдением дисциплины?»; «Как взрослые детей держали в узде: разговаривали с ними, ругали их, шлепали, били или запирали?»; «Как ваши родители решали разногласия между собой?» К этому моменту, как правило, пациенты уже открывались и охотно рассказывали подробную информацию о своем детстве. Одна женщина стала свидетелем изнасилования своей младшей сестры; другая рассказала нам, что первый сексуальный опыт у нее был в восемь лет – с ее дедушкой. Мужчины и женщины рассказывали, как, лежа ночью в кровати, слышали звуки ломающейся мебели и крики своих родителей; юноша спустился на кухню и обнаружил свою мать лежащей в луже крови. Другие рассказывали про то, как их не забирали из начальной школы либо как они приходили домой, обнаружив его пустым, и проводили ночь в одиночестве. Одна женщина, работавшая поваром, научилась готовить для своей семьи, когда ее маму посадили в тюрьму из-за наркотиков. Другой было девять, когда она схватила и выровняла руль машины, потому что ее пьяная мать начала вилять по четырехполосному шоссе в самый час пик.
У наших пациентов не было возможности убежать или как-то спастись; им не к кому было обратиться за помощью, негде было спрятаться. И тем не менее им как-то удалось справиться со своим ужасом и отчаянием. Наверное, они шли на следующее утро в школу, делая вид, что все в порядке. Мы с Джуди поняли, что проблемы у группы с ПРЛ – диссоциация, склонность отчаянно цепляться за любого, кто может помочь, – изначально были их способом справиться с невыносимыми эмоциями и жестокостью, от которой не было спасения.