Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я все же решил пойти на встречу выпускников, куда приглашал меня Тим Пенни, — исключительно из насмешливого любопытства. Какими Стали мои одноклассники, с большинством из которых я не виделся лет двенадцать-тринадцать? Кто придет, кого я узнаю? Осталась ли у Бортона — который сидел передо мной целый год, когда мне было четырнадцать, — та хрящеватая шишка над левым ухом; а если осталась, то, наверное, он прикрывает ее волосами, тщательно уложенными феном? Будет ли Стейнвей, как раньше, периодически бегать в сортир на предмет быстренько подрочить и возвращаться вялым, но довольным? По-прежнему ли Гилкрист будет влажно и глухо «хлюпать» руками (может быть, он устроился на работу в студию звуковых эффектов на Би-би-си)? Сколькие из «наших» успели уже облысеть? Может, кого-то уже нет в живых?
Мне нужно было как-то убить два часа до начала торжественного обеда, и мы с Тони договорились встретиться и чего-нибудь выпить. Я предложил — поскольку от «Харлоу Тьюсон» мне было туда две минуты ходьбы — встретиться в Национальной галерее; но Тони сказал, что он давно уже не посещает кладбища. И я все же решил заглянуть туда сам, минут на пятнадцать—двадцать.
— Ну чего, есть какие-нибудь новенькие надгробия? — спросил Тони с обычной ехидной улыбкой, когда — уже в баре — мы взяли выпивку (белое вино — мне, а ему — виски и кружку «Гиннесса»).
— Там очень хорошая выставка Сера. И еще — новый Руссо. Хотя я их особенно не рассматривал. (Тони отпил пива, и у него под носом остались «усы» из пены.) В последнее время меня больше тянет к старым мастерам: Пьеро, Кривелли, Беллини.
— И правильно: нет смысла искать на кладбище чего-то живое. На кладбище надо рассматривать мертвецов.
— Стало быть, надо быть мертвым, чтобы туда попасть?
— Некоторые притворяются живыми. Но ископаемое старичье, которое работало в давно вымершей манере… вот у них можно сосредоточиться и иа технике, и на сюжете. Кривелли — да.
Я не стал говорить, что святые и мученики Кривелли — изможденные, готические лица и объемные драгоценные камни — кажутся мне очень трогательными.
— Помнишь наши глупые эксперименты с музыкой и картинами? — Мне было действительно интересно, что он теперь думает по этому поводу.
— А чего в них было такого уж глупого? — Я всегда забываю, как он быстро заводится. — Я хочу сказать, мы с тобой были на правильном пути, разве нет? Просто мы выбирали не те подопытные экземпляры: искать искру отклика в сытых обывателях, которые ездят в метро по сезонным билетам, — все равно что ждать мощной эрекции от евнуха. Одинаково бесполезно. Но по крайней мере мы что-то искали, мы верили, что искусство изменит мир, что это не просто акварельная дрочиловка.
— Гм.
— Что ты имеешь в виду, гм?
— А ты никогда не задавался вопросом, что, может, оно так и есть?
— Крис… — Его голос звучал удивленно и разочарованно, а вовсе не зло и презрительно, как я почти ожидал. — Только не говори мне, что и ты тоже… Я хочу сказать: я и сам понимаю, что наезжаю на тебя слишком часто и иногда не по делу. Но ведь ты так не думаешь, правда?
В кои-то веки что-то задело Тони по-настоящему; и я в кои-то веки был вовсе не расположен его успокаивать. Мне вспомнилось, что он говорил про Марион и про наши цветы в саду.
— Я не знаю. Раньше я думал, что знаю. Но мне по-прежнему все это нравится: читать, ходить в театр, в музеи… смотреть на картины…
— На мертвые картины, написанные мертвецами.
— Старые картины, да. Мне все это нравится. Я просто не знаю, есть ли какая-то связь между ними и мной… когда-то мы убеждали себя, что связь есть. Но теперь я не знаю.
— Только, пожалуйста, не начинай про Вагнера и нацистов, я тебя умоляю.
— Ладно. Но разве все это не похоже на религиозное заблуждение? Лишь потому, что искусство многого требует для себя, это еще не значит, что его требования правомерны.
— Ннннет, — сказал Тони так, словно обращался к ребенку.
— И я, честно сказать, не думаю, что наши эксперименты, как мы их называли, говорили о чем-то таком…
— Ннннет.
— Так что единственный способ выяснить, акварельная это дрочиловка — по твоему меткому выражению — или нет, это заглянуть в себя.
— Ддда.
— Наверное, как только мы занялись поисками ответа, моя убежденность постепенно стала сходить на нет. — Я взглянул на Тони, думая, что он будет злиться; но он только болезненно хмурился. — Я хочу сказать, я вовсе не отрицаю, что все это… — я снова нервно взглянул на него, — …забавно, и знаешь, трогательно, и все такое. И еще интересно. Но если говорить о том, как оно реально воздействует… что тут можно сказать? Что ты можешь сказать в пользу Национальной галереи?
— Все дерьмо, я согласен.
— Нет… для согласия должны быть причины. Заставь ее всю исключительно тем, что тебе нравится, — тем, ради чего ты готов положить если не свою жизнь, то жизни других людей… и все равно, что ты получишь в итоге? Что ты сможешь сказать в ее пользу, кроме того, что уж лучше смотреть на картины, чем шататься по улицам, и что уровень преступности в галерее — я имею в виду изнасилования, кражи и вооруженные ограбления — значительно ниже, чем в общем по городу?
— А ты не впадаешь ли в буквализм? Мне все это напоминает подход советских деятелей от искусства: всякое произведение должно приносить пользу, причем немедленно.
— Нет. Это тоже полная ерунда.
— Тогда что изменилось? Искусство уж точно не изменилось, друг мой. Можешь мне поверить. По мне, так все стало продажно.
— Дурацкое замечание.
— Ладно, а что стало с тобой? Я хочу сказать, даже когда ты жил в Париже…
— Это было десять лет назад. Всю мою взрослую жизнь назад.
— Ага, новое определение «взрослой» жизни: время, когда человек продается.
— Я тебе говорил… на прошлой неделе у нас в саду… что я просто не вижу, как оно изменяет мир. Конечно, для нас это большая радость, что был Ренессанс и все такое; но речь идет не об изменении мира, а просто об эго, правильно?
Тони перестал хмуриться и вновь перешел на свой обычный дидактический тон:
— Ты же не думаешь, что воздействие искусства должно быть всеобщим?
— Я считаю, что оно может быть таковым; но все это только теория. Как мне кажется, все зависит от веры… а я свою веру утратил.
— Очередная победа сокрушительной силы буржуазии, — печально констатировал Тони, обращаясь скорее к себе. — Путешествуешь со своими pantoufles[141]да?
— Нет.
— Жена, ребенок, работа в солидной фирме, страховка за дом, цветочный сад. — Слово «цветочный» он презрительно процедил сквозь зубы. — Меня не обманешь.