Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночное «я», дневное «я»… Морган был взбешен. Он постарался побыстрее покончить с обедом, извинился и вскоре прекратил знакомство с этим человеком.
* * *
Он рассказал Кавафису о притоне и о красивом молодом слуге, которого там встретил. Не уверенный в реакции, он выбирал слова крайне осмотрительно, чтобы не слишком себя выдать. Особенно же старался ничем не выдать своих чувств, хотя и внимательно наблюдал за тем, как слушает его поэт. Но Кавафис просто мягко улыбнулся и произнес:
– О!
Время от времени Морган возвращался на Ру-Лепсиус, чтобы под виски поговорить о поэзии. Иногда он встречал поэта на улице, когда шел с работы или на работу, и его новый друг тотчас же разражался изысканными монологами, часто на классические темы, которые, если смотреть со стороны, могли бы подразумевать некую степень близости между собеседниками. Но когда Морган попытался по-настоящему сблизиться с поэтом, он почувствовал, что его держат на некоторой дистанции. Кавафис вел себя дружелюбно и исключительно вежливо, но никогда не раскрывал того, что касается его личных привычек. И Морган со своей стороны не был расположен говорить о самом себе с раскрепощенностью полной свободы.
Их вечера иногда завершались чтением одного-двух стихотворений, причем Кавафис переводил, помогая себе поднятой вверх рукой. Этим вечером Кавафис тоже принялся читать, хотя голос его звучал несколько суше обычного. Но то, что услышал Морган, заставило его заерзать в кресле.
Это был рассказ от первого лица об эротическом приключении, произошедшем на кровати в неряшливо убранной комнате, расположенной над убогой площадью. Слова подбирались столь аккуратно, что поэту не пришлось называть вещи своими именами, однако было очевидно, что в стихотворении отразилось воспоминание, а может быть, и желание. Совершенно ясно, что объектом приключения была особа мужского пола, хотя все и маскировалось отсутствием личных местоимений.
Конечно, Морган знал, что Кавафис принадлежит к меньшинству. Это угадывалось и по его нервозности, и по избыточной изысканности манер; ходили также разговоры о том, что поэт посещает сомнительный квартал Аттарин. Поэтому Морган не видел ничего особенного в том, что описывал Кавафис; необычным было лишь то, что он нарушил существовавшую между ними негласную договоренность. До этого момента ни тот ни другой даже не заикались, насколько много между ними общего.
Кавафис прокашлялся и сказал:
– Вот еще одно. Но я над ним пока работаю, и оно далеко от совершенства.
И он прочитал стихотворение, на сей раз от лица молодого человека, который шел по улице, ошеломленный тайным, почти противозаконным наслаждением, только что испытанным. Стихотворение было очень коротким, но оно с силой надавило на болевую точку в сознании Моргана.
Последовала тишина, прерванная звоном колокола в стоящей неподалеку церкви. Кавафис время от времени шутил, что именно там по нему будут служить панихиду, но пока собор Святого Саввы в его жизни существовал лишь как слабый серебристый перезвон, уже затихающий в вечернем воздухе.
– Я хотел спросить вас кое о чем в связи с этими стихотворениями, – сказал Морган.
– О, на сегодня хватит, – покачал головой Кавафис, откладывая листы в сторону. – Боюсь, я вас утомил.
И он ушел от темы, начав размышлять вслух о падении цен на хлопок и о том, как это повлияет на рынок.
И все! В конце вечера, когда Морган собирался уходить, у него возникло ощущение, что в воздухе висят слова, которые так и не были произнесены. Но он также понимал, что два прочитанных Кавафисом стихотворения ответили на то, что он – почти – сказал. Поэт смотрел на него с иронией и удовольствием, хотя в глазах его застыла усталость. Они пожали друг другу руки, и Морган запнулся на мгновение, перед тем как выйти в ночь.
Несколько дней, последовавших за этим вечером, Моргана терзало предположение, что, если бы Кавафис посетил притон курителей гашиша, он наверняка взял бы того молодого человека за руку. И они возлегли бы на кровать в одной из задних комнат, после чего поэт воспел бы красоту юноши в прекрасных стихах.
* * *
Его одиночество сделалось столь огромным, что заполнило всю жизнь без остатка. А вместе с этим чувством пришла и некая капризная придирчивость, так что, если бы опыт, которого он страстно желал, был бы предложен ему, Морган мог бы от него и отказаться. Временами, склоняясь над солдатами, лежащими на больничных койках, он думал: знай эти мужчины, такие правильные и достойные, в каком ужасном состоянии он находится, они бы захотели ему помочь. Но он не мог говорить, а лишь слушал.
«Земля полна мертвых тел. Их руки и ноги торчат на поверхности».
Несмотря на то что он только выслушивал чужие рассказы, картинки, встающие перед ним, были необычайно живыми.
«Когда взрывается мина, получается такая мешанина, что иногда приходится пробиваться через трупы».
Ужасно. Ужасно даже думать об этом. Морган максимально приблизился к реалиям войны. И сам театр военных действий теперь был ближе, хотя все еще оставался на приличном расстоянии.
«После атаки они лежат между траншеями, и запах стоит ужасный, особенно когда светит солнце и дует ветер».
Он думал о телах, сжигаемых в Бенаресе. Многочисленные костры, жар которых ощутим даже на большом расстоянии, запах сандалового дерева и горящей плоти – воздух от этого делается спертым и нездоровым. Каким бы равнодушным ты ни хотел оставаться, твой беспокойный взор неизменно устремлялся к запеленатой фигуре в центре костра. Одна из них, как помнил Морган, у которой непроизвольно сократились мускулы, вдруг воздела руку к небесам и держала ее так, пока слуга не разбил обгоревший остов палкой.
Нельзя было так концентрироваться на мертвых; лучше обратить внимание на живых, к которым относились и эти раненые солдаты. Большинство из них должны были провести в госпиталях неделю-две, после чего их вновь отправят в ад; но, по крайней мере, хотя бы две недели на них будут смотреть как на людей, а не как на пушечное мясо, за ними будут присматривать, заботиться о них, держать между свежими простынями. Морган был рад дать волю своим братским (а может, материнским?) чувствам. И одним прекрасным днем в ответ на заботу он получил нечто божественное, причем там, где менее всего ожидал.
Госпиталь в Монтазахе, за восточной окраиной города, когда-то был дворцом хедива, и его элегантно-величественный вид неизменно радовал Моргана. Подъезжая от станции по аллеям цветущих олеандров, он каждый раз по-новому открывал для себя гармоничную комбинацию изразцовых стен, беседок и мавританских арок. Госпиталь располагался в саду, где среди рощиц тамариска росли розы и перечные деревья. С края скалистого утеса, с террасы, за дворцом открывался вид на залив с прихотливо вырезанной береговой линией, украшенной очаровательными рифами, мысами и волноломами. Моргана настолько очаровал этот вид, что он не сразу обнаружил ведущие вниз ступени, вырезанные в камне. Когда же спустился, то был поражен, увидев в сем прибрежном Эдеме огромное количество мужчин разной степени обнаженности. Их были сотни – маленькая доброжелательная армия, воины которой обнажили грудь и ноги, а многие и вовсе разделись донага, чтобы играть, плавать, удить рыбу, бороться, болтать, слушать небольшие оркестры, которые здесь же импровизировали, качаться в гамаках или просто бесцельно слоняться туда-сюда. Никто на Моргана и внимания не обращал – каждый всецело погрузился в созерцание самого себя. Будто видение рая – но еще более того Морган был ошеломлен на закате солнца, когда, придя на вершину поросшего деревьями небольшого холма, увидел, что его как короной опоясывает цепочка мужчин. Среди пурпурных теней и оранжевых всплесков света их коричневая кожа сияла наподобие разогретого металла, и сияние это оттенял голубой цвет их льняных шорт и розовато-лиловый тон рубашек.