litbaza книги онлайнРазная литератураРаботы разных лет: история литературы, критика, переводы - Дмитрий Петрович Бак

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 44 45 46 47 48 49 50 51 52 ... 206
Перейти на страницу:
литературность, субъект речи остается в рамках фразы сугубо литературной. По точному определению А. Д. Синявского, «с одной стороны, Розанов поносит литературу, печать, книгу ‹…› А с другой, он тащит в печать то, что печатать было не принято. То есть это и крайнее отрицание, и апофеоз печатного слова»[348].

Новелла И. А. Бунина «Книга» (1924) вводит читателя в круг подобных проблем. Правомерность искусства, его нравственная оправданность в современном мире – вот что находится в центре внимания рассказчика, буквально начиная с первой фразы текста: «Лежа на гумне в омете, долго читал – и вдруг возмутило. Опять с раннего утра читаю, опять с книгой в руках! И так изо дня в день, с самого детства! Полжизни прожил в каком-то несуществующем мире, среди людей, никогда не бывших, выдуманных, волнуясь их судьбами, их радостями и печалями, как своими собственными»[349].

Речь идет, по-видимому, не только и не столько о какой-то конкретной книге, а о словесности вообще: в перечне имен, с которыми рассказчик «до могилы связал себя», значатся Авраам и Исаак, Сократ и Юлий Цезарь, Гамлет и Данте, Гретхен и Чацкий, Собакевич и Офелия, Печорин и Наташа Ростова. «И как теперь разобраться среди действительных и вымышленных спутников моего земного существования? Как разделить их?» – спрашивает себя рассказчик.

Возникают два хронологически разграниченных и противоположных по сути своей акта сопоставления жизни и словесности. Сначала («с раннего утра») житейская повседневность отставлена ради чтения. Затем, наоборот, книжная реальность перечеркивается («возмутило») как «несуществующая», «выдуманная». Важно отметить, что и «книжность», и «реальность» в обоих вариантах сопоставления лишены какой бы то ни было конкретности. Отброшена неведомая, почти нарицательная книга (ср. заглавие новеллы), и ее место занимает не менее нарицательная «жизнь»: «Я читал, жил чужими выдумками, а поле, усадьба, мужики, лошади, мухи, шмели, птицы, облака – все жило своей собственной, настоящей жизнью» (330). И книга, и жизнь даны как монолитные, недискретные модусы бытия, лишены «истории», фабулы, череды конкретных событий. Сопоставление их осуществляется онтологически, минуя всякую возможность оценки, помимо допущения эстетического оправдания замкнутости, завершенности «внутреннего мира» литературного произведения (не случайно в приведенном выше перечне на равных правах присутствуют наряду с вымышленными персонажами и исторические личности – Сократ, Цезарь). Критерий сравнения пока лишь один: «наличие – отсутствие» здесь и сейчас незавершенной, длящейся (предполагающей внутреннюю, «точечную» позицию наблюдателя-участника!) ситуации.

Естественно, что словесная реальность не выдерживает такой прямолинейной верификации. Ее ведь попросту нет! Однако и «настоящая жизнь» представляется рассказчику в совершенно особом облике. Она предполагает непосредственнейшее, безоценочное восприятие себя и мира простейшими органами чувств. «Очнулся от книжного наваждения, отбросил книгу в солому и с удивлением и с радостью, какими-то новыми глазами смотрю кругом, остро вижу, слышу, обоняю, – главное, чувствую что-то необыкновенно простое и необыкновенно сложное, то глубокое, чудесное, невыразимое, что есть в жизни и во мне самом…» – здесь временно прервем цитату. Перед нами апогей антикнижности. О жизни нечего сказать, кроме того, что она есть («дальнейшее – молчанье», как сказал бы Гамлет. Действительно, далее могло бы следовать лишь нечто вроде классического сетования по образцу фетовского: «Как беден наш язык! – Хочу и не могу…» или тютчевского «Silentium»). Однако у Бунина тут же, в пределах одной фразы происходит своеобразная бессобытийная перипетия: «…и о чем никогда не пишут как следует в книгах» (330). Таким образом, писать все же следует, только как-то иначе, особенно. В следующем абзаце слово – воскрешено. Оно только что родилось из описанных нами сомнений, повествование как будто бы лишь сейчас поднимается с сюжетного, до-словесного уровня на композиционный, вербализуется, отбрасывает царившую до сих пор оговорочную стилистику («что-то простое», «то глубокое, чудесное» и т. д.): «Пока я читал, в природе сокровенно шли изменения. Было солнечно, празднично; теперь все померкло, стихло. В небе мало-помалу собрались облака и тучки, кое-где, – особенно к югу, – еще светлые, красивые, а к западу, за деревней, за ее лозинами, дождевые, синеватые, скучные. Тепло, мягко пахнет далеким полевым дождем. В саду поет иволга» (330).

Ранее нарицательные «деревня, мужики, лошади, мухи, шмели, птицы, облака» выходят за пределы единой обоймы, онтологического перечня, обретают предикаты, претворяются в слове. Приведенный абзац естественным образом мог бы стать экспозицией отдельной новеллы зрелого Бунина, однако в «Книге» статус его совершенно иной. Здесь проза как таковая изначально не беспроблемна (какой она могла бы быть в гипотетической «параллельной» новелле), должна еще только доказать свое право на существование. Мы имеем дело не с нейтральной экспозицией, за которой может последовать «история», – но с напряженной кульминацией, местом схождения двух встречных мыслительных усилий.

С одной стороны, рассказчик продолжает двигаться от «книги» к «жизни» в ее непосредственной данности. С другой – оказывается, что с жизнью все же необходимо разговаривать иначе – на ее собственном, дословесном языке получается не что иное, как косноязычная тавтология («что-то», «нечто»). Сколь бы ни была онтологически ценна и желательна такая молчащая самотождественность, ее можно увидеть, осознать и выразить лишь с некоторой дистанции, отделяющей вещь от слова. Значит, рассказчик, по видимости вживаясь в жизнь, вновь, опосредованно, возвращается к отвергнутой словесности, «книжности». В срединном абзаце новеллы перед нами не жизнь в своей «голой наличности» (М. М. Бахтин), но литература о жизни. Захлопнув чужую книгу, рассказчик немедленно начинает создавать собственную. Становится все более очевидно, что перед нами человек, ключевой жизненной проблемой которого является не буквальный поступок, но возможность «как следует» написать о жизни. Он сомневается в словесности не только как читатель, но и как автор – ср. реплику встречного крестьянина, ясно подчеркивающую обе ипостаси рассказчика: «Все читаете, все книжки выдумываете?» (331).

Сосуществование двух противоположных тенденций в центральном абзаце новеллы предрешает распад временно возникшей гармонии между словом и событием. Да иначе и быть не может, ведь прорвавшись к беспроблемному, очевидно адекватному словесному постижению жизни, рассказчик, по сути дела, возвращается к той самой повествовательной манере, которая его оттолкнула своею «ненастоящестью» в читавшейся «с утра» книге. Здесь, в только что рожденном, по-видимости новаторском, «ненастоящем» абзаце текста налицо та же гарантированность словесной гармонии, способная увлечь (ср. «долго читал»), но немедленно порождающая «несуществующий мир». Отвергнутая книга, таким образом, ожила в собственной попытке рассказчика приблизиться к пониманию самовитой, онтологической сущности мира.

После кульминационного абзаца, где слово и жизнь только-только обрели обычную для традиционного литературного произведения слаженность, ситуация в новелле меняется коренным образом. Онтологическая незыблемость жизни («нечто несущественное») все более объективируется, дистанцируется, удваивается, воплощается в слове. Не случайно рассказчик размеренно и отчетливо повторяет, дословно проговаривает по частям ключевую реплику крестьянина: «На своей девочке куст жасмину посадил» и «Всё читаете, всё книжки выдумываете» (331).

На

1 ... 44 45 46 47 48 49 50 51 52 ... 206
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?