Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот страх Павел Егорович внушил всем детям. Александр также впадал в панику, вместо того чтобы указать на ошибку, когда ему неверно начисляли гонорар или недоплачивали жалованье. Николаю опасно было доверить даже малые деньги — он либо просто отдавал их кому-нибудь, либо устраивал на них грошовую пирушку. Его бездумная покорность и незлобивое легкомыслие вызывали жалость, и Чехов давал ему небольшие суммы, оплачивал счета, возвращал его долги, не огромные, но постоянные. Иван все время пребывал даже не в страхе, а в ужасе остаться без гроша в кармане. Он на всем экономил, чурался долгов, становился невольником вечных подсчетов. Но оставался безукоризненно честен, надежен и щепетилен в денежных делах. Ему можно было доверить любые суммы и не волноваться за сохранность.
Чехов не зависел от самих денег, но сковывала постоянная мысль о том, что их нужно заработать во что бы то ни стало, чтобы содержать себя и семью. Что значило для него обеспечение семьи (родителей, сестры, брата-студента), он пояснил в письме Щеглову весной 1888 года. Тот пожаловался на запутанные домашние обстоятельства. Чехов ответил, что у него они не лучше, но он не унывает: «Во всяком случае мне чаще бывает весело, чем грустно, хотя, если вдуматься, я связан по рукам и ногам… У Вас, батенька, квартирка, а ведь у меня целый дом, хоть и паршивенький, но все-таки дом, да еще двухэтажный… У Вас жена, которая простит Вам безденежье, а у меня порядок, который рухнет, если я не заработаю определенное количество рублей в месяц, рухнет и повалится мне на плечи тяжелым камнем… Впрочем, наплюве на это…»
Суворин оценил откровенное объяснение Чехова и ответил тоже признанием — неожиданным и на первый взгляд парадоксальным. Хозяин огромного дела, значительной собственности не был хозяином своих денег. Прибыль поступала в «кассу», откуда ему позволяли взять: «Я беру оттуда деньги всегда с каким-то несвободным, тяжелым чувством, как не свои. Я бы желал выиграть 200 тысяч, ибо это считал бы своими деньгами, и я бы ими тряхнул и никто бы не смел и поморщиться, что бы я из них ни сделал, хоть бы с кашей съел».
Выходило, что Чехов содержал свой «дом», «родственный клобок», «порядок», «муравейник», «цыганское семейство», а Суворин содержался при «кассе». Чехов мог, но не хотел тратить на себя, всё отдавая в семью. Суворин хотел, но не мог позволить себе какую-нибудь «блажь», семья считала это лишними, расточительными фантазиями. Получалось: Чехов при своем безденежье волен распоряжаться тем, что зарабатывал. Суворин, богатый, очень богатый, зависел от «кассы». Чехов не мог оставить семью, вероятно, по какому-то врожденному чувству долга, по «азбуке жизни», то есть совести. Суворина оставляли в семье, потому что он был частью общей «кассы», дела. Хотя сам же он давно хотел вырваться, отделиться, бежать… На следующий день после самоубийства сына он записал в своем дневнике 2 мая 1887 года: «Меня утешают тем, что я что-то сделал для семьи. Неправда. Ничего я не сделал. Я не воспитал никого, я не был нравственною опорою никого. Я работал. Да, это правда, я даже много, страшно много работал, а вокруг меня только недоразумения, фальшь и гибель. Дети мои — все благородные, славные люди, но тем не менее несчастные. Почему?»
29 мая того же года Суворин попытался дать ответ на свой вопрос: «Что мне дало это благосостояние, эти деньги? Ровно ничего. Я в них лично не нуждался, но они испортили все отношения, испортили жизнь детей, испортили мою жизнь. дали неравенство, зависть, пренебрежение к труду, мечтательность. Мещанство сказалось не у одного меня. И все идет по-старому и будет идти».
Первые серьезные разговоры Чехова и Суворина пришлись на тяжелое время в жизни Алексея Сергеевича. Современники потом говорили, что в отношении старшего к младшему было что-то «отцовское», что «старик» воздавал должное человеческим достоинствам Чехова, а не его таланту. Может быть, они просто повторяли слова самого Суворина, признававшего также, что расположения Чехова нельзя было купить ни за какие деньги и что Чехова привлекало в нем «что-нибудь серьезное, гораздо более серьезное, чем деньги».
В доверительных беседах в петербургском доме, на феодосийской даче Суворин рассказывал о своем далеком прошлом: детстве, родителях, вхождении в журналистику. В этом оказалось что-то общее с недавним прошлым Чехова. Но, судя по письмам, беседы эти шли на равных — не «отец» и «сын», не «учитель» и «ученик», не «мэтр» и «начинающий». Недаром Чехов шутливо звал Суворина «старичиной». Он не зарекался насчет их будущих отношений: «Что дальше будет, не знаю». С самого начала эти отношения разделились на деловые, творческие и человеческие. Всё, что касалось издания книг, гонораров, долгов, было отдано на откуп типографии, бухгалтеру, конторе. Другие взаимоотношения восстановимы частично — по письмам Чехова (судьба писем Суворина Чехову неизвестна), по дневникам и переписке современников.
Однако самое интересное, личное, говорившееся с глазу на глаз, без посторонних, без помех со стороны домашних Суворина, ревнивых сотрудников «Нового времени», общих знакомых — неведомо. И чем серьезнее были их беседы в Феодосии, тем шутливее отзывался о них Чехов: «Целый день проводим в разговорах. Ночь тоже. И мало-помалу я обращаюсь в разговорную машину. Говорим, говорим, говорим и, по всей вероятности, кончим тем, что умрем от воспаления языка и голосовых связок».
Собственно настоящая переписка между ними началась с осени 1888 года. С того письма о «денежном вопросе» в их отношениях, поставленного и решенного Чеховым. Тогда подпись «искренно преданный» сменилась на — «Ваш сердечно А. Чехов».
В следующем письме, от 11 сентября, Чехов задал самому себе уже неотложный вопрос: медицина или литература?
Суворин, конечно, стоял за литературный труд и советовал не гоняться за двумя зайцами. Чехов пошутил, что такое возможно даже на охоте — «были бы гончие, а гнаться можно». И продолжил шутку: «Медицина — моя законная жена, а литература — любовница. Когда надоедает одна, я ночую у другой. Это хотя и беспорядочно, но от моего вероломства обе решительно ничего не теряют».
Постоянной врачебной практики у Чехова не было: нечастые вызовы к небогатым пациентам, редкие консультации. Он говорил о себе в шутку, что он — «доктор, хотя и плохой, но бесплатный», для добрых знакомых. Не специализировался на каких-то болезнях — лечил от простуды, тифа, ожогов, чахотки, но больше не упоминал о желании служить в городской больнице, в клиниках или уездным врачом.
Он впервые назвал литературу любовницей, а медицину женой в начале 1887 года. Теперь, через два года, уравнял их, если не в правах, то в своем внимании. «Законность» медицины удостоверял аттестат о степени лекаря и свидетельство о звании уездного врача. «Союз» с литературой определялся шуткой — «незаконно живущие…». Хотя уже не было Чехонте, но и подпись Антон Чехов, кажется, оставалась для него просто родной фамилией.
Когда Суворин грубо выговорил Александру за подпись Ал. Чехов под рассказом в «Новом времени» вместо псевдонима Седой, Чехов успокоил брата: «Смертного часа нам не миновать, жить еще придется недолго, а потому я не придаю серьезного значения ни своей литературе, ни своему имени, ни своим литературным ошибкам. Это советую и тебе. Ан. Чехов и Ал. Чехов — не всели это равно? Пусть это интересует Бурениных и прочих похабников, а мы с тобой отойдем в сторону».