Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда что ни день, то выпадало собрание. После того раза мы с теткой не ходили на них – в Камышинке и без того становилось все веселей: никто ничего не делал по хозяйству, а ели всё скоромное, потому что не заговлялись, и в корогодах гуляли не только молодые, но и старые. Как пожары в ветреную засушь, вспыхивали в ту пору свадьбы, и возле тех дворов, где они бушевали, снег превращался в ледяной ток, – утаптывали в плясе, кто не втиснулся в хату и сенцы. За Момичеву Настю посватался тогда Роман Арсенин, и на второй день Момич зарезал своего черного быка и улицей, на виду всех, кому захочется глядеть, принес нам целый кострец. Мясо он внес прямо в хату, свалил на стол и сказал не нам с теткой, а Царю:
– Вот, сусед. Перемерял журавель десятину, говорит: верно!
Царь ничего не ответил – что ж тут уразумеешь, а Момич не уходил, стоял и ждал чего-то, и вид у него был не свой всегдашний, а какой-то угрожающий – не замай нас.
– Егоровна, а у вас ненароком не сыщется чего-нибудь в хлопушках? – обернулся он к тетке. Она с затаенной опаской взглянула на Царя и степенно сказала:
– Мы, Евграфыч, хмельного не держим. Но ежели нужно… и ежели вот хозяин не прочь, то добыть можно.
– А я и не прочь, – буркнул дядя Иван, глядя себе под ноги, и поежился под кожухом как от озноба. Тетка накинула на плечи тулуп и пошла было из хаты, но Момич повел на меня глазами и приказал:
– Александр! Сбегай-ка сам. Да поживей!
Он дал мне слежалую троячку, – загодя, видимо, сготовил и прятал в кулаке, и я понесся в кооперацию. До нее было с версту. Она стояла под бугром, возле гати, и я понесся по льду речки, чтоб шагов десять бечь, а шагов десять катиться. В самой лавке и наруже толпились бабы, и у каждой под мышкой млел петух, – ситец давали в обмен на курей. Бутылку с водкой я понес домой в открытую, чтоб все видели и знали, что мы с теткой тоже празднуем. Я для того только и свернул в проулок, что сбегал из села к гати, и там, под бугром еще, меня настиг Голуб. Он сидел на своем коне, с винтовкой за плечами и с шашкой на боку, и ехал шагом, потому что впереди шли три мужика в длинных поярковых зипунах. Двое из них несли на плечах сумки, а один шел без ничего, и, когда я посторонился, он, поравнявшись со мной, быстро сказал:
– Малый, ты чей тут? Передай, слышь, Арсениным: мол, Данилу Губанова забрали. Из Чикмаревки…
– Поговори у меня, б… худая! – озябло крикнул Голуб и ударил плеткой коня. Те двое, что несли сумки, прибавили шагу, а Данила, оглядываясь на морду голубовского коня, опять сказал мне:
– Из Чикмаревки, мол. Не позабудешь, а?
Я побоялся ответить ему, спрятал в карман бутылку и пошел не улицей Камышинки – «собаки будут брехать», – а низом, по-над речкой.
В хате у нас вкусно пахло. Тетка возилась в чулане возле загнетки, а Царь и Момич молча сидели на лавке поодаль друг от друга. Я поставил на стол бутылку, выгреб из кармана серебряную сдачу и подал ее Момичу, но он отвел мою руку и назидательно сказал:
– Пряников бы набрал тетке своей. Не смикитил?
– А у ей и так ландрины по-за скулами не тают! – ехидно проговорил дядя Иван и взглянул на Момича коротко и свирепо. Со сковородкой в руках тетка высунулась из чулана и пошла к столу, глядя на Момича тревожно и недоуменно. Я подошел к лавке и сел между Царем и Момичем.
– Ну вот и мясушко поспело. Кушайте на здоровье и не буровьте, чего не след! – напутственно сказала тетка, сажая на середину стола сковородку. Момич ребром ладони вышиб из бутыли пробку, наполнил чашку и бережно подал ее Царю. Не глядя ни на кого, дядя Иван поднес ко рту чашку обеими руками и пил долго, сосуще, неряшливо взрыгивая и дергаясь, – не привык. Момич искоса, брезгливо хмурясь, следил за ним и, как только Царь опростал посуду, спросил у него удивленно и заинтересованно, как о прибыли на двоих:
– Стало быть, не тают? Ландрины-то?
– Во-во! – озлобленно и звонко, как свое «дяк-дяк», проговорил Царь и мясо не взял, стал есть хлеб.
– Ишь ты! – уважительно протянул Момич.
Тетка перегнулась через стол, подсунула поближе к нам с Царем сковородку и сказала сухим и низким голосом:
– Господи, да отчего ж вы не едите? Чего это с вами?
Момич даже не взглянул на нее, а Царь оттолкнул сковородку и крикнул, хмелея и готовясь, видно, к чему-то плохому для всех нас:
– Убери к чертям и не егози! Раскудахталась тут!
У Момича медленно взломались и взъерошились брови. Они не опали, пока он наливал и пил водку – одним глотком всю чашку, как холодник в жнитву, и, когда он обернулся к Царю и с угрозой спросил: «Ландрины, стало быть?» – я встал у него между колен. Момич посунулся назад, взял меня под мышки и понес в сторону от себя, как непорожний кувшин. На весу я и придумал ему тогда свою роковую брехню:
– Дядь Мось! Там возле гати Голуб Данилу Губанова убил!
Момич поставил меня на пол и даже оттолкнул, но я опять втиснулся промеж колен его.
– Саблей убил! Слышь, дядь Мось!
Я не говорил, а кричал. Момич мутно, вскользь, взглянул на меня и спросил трудно, как из-под ноши:
– Кто убил? Кого?
– Голуб! Данилу!
– Какой такой Голуб? Чьего Данилу?
В хате наступила тишина, и мне стало страшно, потому что я сам поверил в то, что сказал.
– Какой, говорю, Голуб? – повысил голос Момич, глядя на меня не с добром.
– Что на попа верезжал! – сказал я.
– Ну?
– Данилу из Чикмаревки, что Арсениным родней доводится…
Я будто мчался под обрыв на салазках, когда в груди колюче шевелится страх предчувствия неминуемого падения, перемешанный с отрадой продолжающегося полета и упованием на его скорый конец. Перед ним всегда успеваешь подумать – больно будет или нет и останутся ли целыми салазки. Это кончается сразу, как только ты очутишься в голубых потемках сугроба, где тобой овладевает одно-единственное победное чувство – скатился! Все это я испытал и в тот раз. Момич наконец уразумел, о чем я кричал ему, и, неведомо кому, сокрушенно сказал:
– Ну вот. Дай черту волос,