Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед обедом, пока Царь не слез еще с печки, тетка выглянула в окно на Момичеву сторону и с обидой на Настю сказала:
– Теперь эта дура так в вековухах, видно, и останется!
Я промолчал.
– А ты не разузнал… про Романову гармошку? Куда она делась-то? – неожиданно спросила тетка.
– Не разузнал, – сказал я. – А лошади ихние на поповом дворе стоят.
– Неужто с собой увез? Там же небось и слухать-то некому, – раздумчиво сказала тетка.
– Куда увез? – спросил я.
– Да на Соловецкие выселки какие-то. Аж на край света. Их же всех, говорят, ажно вчера вечером погнал туда Голуб твой…
Но Голуба я увидел дня через два возле сельсовета. Я решил, что Соловецкие выселки где-нибудь за Луганью или на Брянщине. Настя сможет доехать туда за день. Ихнему жеребцу это – что кобелю муха…
Мы с теткой никогда не доедали до конца борщ или похлебку, потому что свою миску – у Царя была отдельная – каждый раз наполняли с краями, – иначе невесело елось, и хлеб тетка резала большими скибками, и солили мы его так, что он аж хруптел, а потом черпали из ведра по полной кружке свежей воды и пили как в жнитву – долго и сладко. Мы сроду не узнавали заранее, сколько дней проношу я новые лапти, когда кончится пшено и мука, хватит ли нам дров, чтоб протопить завтра печку. Мы не любили короткие однодневные праздники и летучие события; нам всегда хотелось, чтобы все интересное, что случалось в Камышинке, продерживалось подольше.
Та зима была для нас такой, будто первую половину ее сделал веселый и озорной человек, вроде Кулебяки, а вторую – председатель Лесняк. Куржак как настыл, так и остался. Днем то на том конце, то на нашем раскулачивался чей-нибудь справно огороженный двор, а вечером то тут, то там гулялись свадьбы, и нам с теткой не удавалось поспеть всюду – не разорваться ж! Почти каждый день под вечер исполнители стучали палками в окна – приглашали на собрания, чтоб записываться в колхоз. Их проводили то в школе, то в сельсовете, то в порожних кулацких хатах уполномоченные из Лугани. Мы с теткой не ходили на них – не разорваться ж! – да и уполномоченные, кроме одного Голуба, менялись через два дня на третий: поживут-поживут в богатых дворах, а потом фью – и нету ни тех уполномоченных, ни кулацких дворов. Зато Момич – я знал про то – не пропустил ни одного собрания. Наверно, ему обидно было глядеть на чужие свадьбы – Настина-то разорилась…
Я так и не узнал, один или с кем-нибудь из сельсоветчиков Митяра порушил иконостас в церкви. В тот день у нас в школе не было уроков – учительница куда-то ушла, и по дороге домой я завернул к церковному проулку, чтоб скатиться. Мне нельзя было миновать бывшую сторожку, и на ее крыльце я увидел большой ворох чего-то блескучего, как огонь. Я сразу догадался, что там лежало, – церковные двери были полуотворены, и когда подбежал к крыльцу сторожки, то не знал, что хватать: то ли медные, унизанные голубыми и зелеными глазками лампадники, то ли смугло-белые – с Момичев кулак – шары, то ли кволые, похожие на сабли жестяные полосы, то ли еще чего, кроме икон, которые я «не видел». Я выбрал несколько шаров и двух золотых деревянных боженят – одного чтоб себе, а второго тетке. По проулку я катился сидя, и шары гудуче звенели у меня сзади, потому что сумка волочилась по наледи. Уже с полгоры я заметил внизу на дороге свою учительницу, двух уполномоченных и трех незнакомых, не то камышинских, не то чужих мужиков. Они переходили проулок, и мне нельзя было ни свернуть, ни затормозиться, и я подъехал прямо под ноги уполномоченного, что был в кожаной тужурке и в буденовке. Он пересигнул через меня и матюгнулся. Если б он не обругался, я б не узнал, что это Зюзя: из-под крыльев буденовки у него виднелись глаза да нос.
– Шорово-здоц! – сказал я.
Зюзя цыкнул на лапти мне кривулину слюней – как Кулебяка – и пошел вдогон за всеми. Со спины он показался мне высоким и чем-то похожим на Романа Арсенина…
Когда я опростал дома сумку, тетка заглянула в нее и спросила:
– И все? Что ж там… нешто ничего кроме не было?
– Иконы одни, – сказал я, умолчав про лампадники. Тетка «не услыхала» и стала привязывать шар к лампе, чтоб он свисал над столом.
– Он же над его миской будет, а не над нашей, – шепнул я ей и кивнул на печку.
– Ну нет уж! Дудки! – сказала тетка и оборвала на шаре нитку. Мы долго гадали, куда их привесить, и оба нарочно не глядели на боженят, чтоб обрадоваться им после. Я предложил положить шары на уличное окно – пускай видят все, и тетка сразу было согласилась, но потом поглядела на Момичев двор и сложила губы в трубочку.
– Ну ладно, давай на то примостим, – сказал я и пошел искать кирпич: без подставок шары не выглядывали б из-за рамы, – Момич сделал ее плотной и высокой.
С боженятами возни было еще больше, – куда ж их приладишь в нашей хате, а мне совсем не терпелось с тем, «третьим», что я берег на после всего, и я рассказал про Зюзю.
– Скажи на милость! – удивилась тетка, но посмотрела на меня недоверчиво, – может, опять сбрехал, как в тот раз?
Она ушла, а вернулась аж под вечер и с порога сказала:
– Твоя правда, Сань. Серега-то объявился!
За то, что она ходила куда-то одна, мне хотелось обидеться, и я ничего не ответил.
– С матерью объявился, – не унималась тетка.
Я вспомнил слова Момича, когда он не взял в Лугани Дунечку на свою повозку, и сказал:
– Теперь зачнет дражнить камышинских собак красной шалкой!
Мы разом взглянули на печку и засмеялись: про Дунечку нельзя было говорить, чтоб не думать о Царе. Он завозился на печке, а тетка погрозила мне пальцем и окликнула его по-хорошему:
– Петрович, а Петрович!
– Ну чего? – недоверчиво отозвался он.
– Мы вот тут балакаем цельный вечер и не знаем… в колхоз-то будешь записываться или как?
– Сама пишись, – сказал Царь. – Тебе не впервой. Ты один раз спробовала небось…
– Да хозяин-то ты! – подмигнула мне тетка. – А то ить, чего доброго, возьмут и раскулачат!
– А под наше добро подвод и подвод нужно! – сказал я и кивнул на Царев кожух, висевший в проеме чуланных