Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Машина уже с грохотом неслась дальше, они упустили всего какие-то секунды, но то были бесценные секунды, — туча пыли перед ними развеялась, вид прояснился.
Машину бросало, она прыгала, изворачивалась, выделывала на ухабистом вулканическом базальте настоящие прыжки, тащилась по неглубоким рвам, с оглушительным рокотом взбиралась вверх по склонам. Но вот ноздри водителей расширились и начали снова жадно впивать в себя клочья серо-белого тумана — пыль, эта замечательная пыль, обычно злейший враг автогонщика, теперь была избавлением, ибо в этой пыли сидел Мэрфи…
Его можно было разглядеть еще в Полицци. Кай был уже не человеком, он стонал вместе с взбесившимся компрессором; выдвигал вперед или отводил назад плечи, словно хотел придать машине еще больший разбег, сотни раз им грозила опасность перевернуться или врезаться в откос, но они догоняли Мэрфи.
За спиной у них осталось семь тысяч поворотов, они уже прямо наступали американцу на колеса, возле Колезано приблизились к нему так, что их разделял всего лишь метр, возле Кампо-Феличе их радиаторы шли уже бок о бок, и началась сумасшедшая гонка по берегу моря.
Мэрфи, не зная удержу, кричал, ругался и несся вперед; Кай, внезапно успокоившись, все ниже пригибался к рулю, едва не касаясь его лицом. Машина с силой ударилась о водосток, радиатор Мэрфи закачался где-то рядом с сиденьем Курбиссона, стал скользить назад, — тут прогремел пушечный выстрел, на трибунах поднялся рев: из клубящегося вихря выскочила белая машина Кая и пересекла линию финиша. Мэрфи остался в четырех метрах позади.
Поднялась буря. Барьеры были проломаны, публика окружила машины тесным кольцом. Кай победил с преимуществом в шесть с лишним минут. На сиденья, в руки совали цветы. Решительные господа с повязками на рукавах пытались завладеть водителями. Кай увидел, как сквозь толпу пробивается Пеш с просветленным лицом, преобразившийся, счастливый. Навстречу остальным гонщикам помчались мотоциклисты с красными флажками, чтобы их предупредить: публику уже невозможно было удержать.
Когда Кай вылез из машины, в первую минуту он вынужден был на что-то опереться — такая сильная боль ощущалась при ходьбе. Высоко подняв сперва одну, потом другую ногу, он показал Курбиссону подошвы ботинок — жар от раскалившегося двигателя опалил их до черноты.
— Нам обоим понадобятся перевязки, но сначала…
Кай стал озираться, словно кого-то искал, и сделал несколько шагов. Он немедленно попал в руки журналистов, и ему лишь с трудом удалось от них отделаться.
Повернув в другую сторону, он попытался зайти за мастерскую, но угодил в плотное кольцо американок и вынужден был отступить.
Лицо его выглядело каким-то странно напряженным и измученным, он не производил впечатления особенно счастливого человека хотя бы потому, что уворачивался от всех поздравлений и прямо-таки отшатывался, когда к нему, уже почти сбежавшему от людей, тянулись еще чьи-то руки.
Он бесконечно устал, был весь в грязи — в пыли и в масле, и перед ним, как волшебное виденье, представала ванна с наливающейся водой, а после купанья — вечер, проведенный в блаженной истоме, в мягких креслах, и много-много ледяного шампанского, которое он будет пить и пить, дабы создать в своем теле какой-то противовес жаре и сухости. Ему казалось, что за один вечер он не сможет выпить достаточно, чтобы залить этот иссушающий огонь.
Однако пока что первая потребность, завладевшая им после гонки, была хоть и примитивной, но весьма настоятельной, — ведь, в конце концов, он беспрерывно сидел в машине восемь часов, а как человек он все-таки подчинялся биологическим законам.
И потому Кай несколько раздраженно барахтался в этом море восторгов, пытаясь улучить момент и скрыться с людских глаз. Это удалось ему с немалым трудом.
Но Кай и потом оставался подавленным. Сам он объяснял это тем, что совершенно вымотался: последние часы отняли у него всю энергию, на какую он был способен.
Они поехали в Палермо. Кай сидел на заднем сиденье; ни за какие блага в мире сегодня уже нельзя было заставить его снова взяться за руль; у него возникло отвращение к езде, и он дал себе зарок больше не прикасаться к гоночному автомобилю. Такой зарок он давал себе после каждой трудной гонки.
Курбиссон с забинтованными руками сидел рядом с ним и смотрел на него. Кай молча кивнул. Оба думали об одном и том же: если теперь Курбиссон пойдет к Лилиан Дюнкерк, она его примет. Как и почему — этого он знать не мог, но надеялся и верил, что надежда хотя бы отчасти сбудется. Кай знал причину, но он щадил Курбиссона и ничего ему не сказал.
Сам он не намерен был видеться с Лилиан Дюнкерк. Она бы не пришла: новая встреча так скоро была бы ступенью вниз. Ведь оба превыше всего ценили жест, ибо жест был частью формы, а форма более священна, нежели содержание.
Где-то в будущем реяло «может быть», более позднее, бледное «может быть» — Кай от него отворачивался, старался о нем забыть. Его так рано научили героизму естественности, что он серьезно не исследовал возможности чувств.
Поэтому он предался охватившей его теперь тоске, не утешая себя дальними перспективами. Тоска была неизбежна, и единственное средство ее преодолеть — не пытаться от нее уклониться.
Вечером, когда он, расслабившись после ванны, в одиночестве сидел у себя в комнате, тоска усилилась до степени такой безнадежной депрессии, что он почувствовал: здесь кроется нечто большее, чем запоздалая, чистая и светлая скорбь по эпизоду, который разделил судьбу всего человеческого — ушел в прошлое; та скорбь, что, будучи свободна от мутной, сентиментальной жажды обладания, столь же неотъемлема от всякого переживания, как смерть от бытия, — здесь назревал более всеобъемлющий конец, закруглялась дуга, стремясь превратиться в кольцо; здесь брезжило великое прощание.
Однако спокойствие этой депрессии не было суровым — по-матерински ласковая ночь, в которой уже веяло дыханием нового рождения. Кай не знал, к чему она ведет, но он всецело ей отдался, с детским доверием ко сну.
Медленно надвинулась некая картина, расплылась и надвинулась опять; с каждым разом она делалась все более ясной и четкой, пока не остановилась и не застыла. Позднее, когда Кай ложился спать, перед ним прорисовалась дорога: ему захотелось поехать в родные края, к господскому дому с платанами и юной Барбарой.
Он думал, что решение принято. Эта мысль продержалась у него и весь следующий день. И хотя упадок сил, вызванный перенапряжением в гонке, прошел, осталась просветленная, тихая, обращенная в себя мягкая печаль, к которой странным образом примешивалась столь же спокойная радость.
Кай предполагал, что своих друзей он увидит теперь не скоро, а, возможно, и не увидит вообще, и потому легко и спокойно с ними распрощался, словно расставались они ненадолго, пока длится чей-то каприз.
Оставалась неопределенность с Мод Филби. Обстоятельства неожиданно перевели отношения между ними из игривых сфер задорного флирта во взаимное чувство, которое больше не проверяло себя и не пряталось. Оно было еще рассеянным, зато многогранным, сердечным и открытым.