Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как же вы нас разделяете? — спросил император, немного обиженно.
— Я думаю, — отвечал граф, — что это разделение свидетельствует о глубоком уважении, которое мы питаем к великому императорскому дому. По моему мнению — и на его стороне стоит история, — в великой Австрии есть только одно действительно твердое связующее начало, это — император с армией.
Франц‑Иосиф почти невольно склонил голову.
— Для Италии, — продолжил граф, — это несомненная истина. Никто в Ломбардии, или Венеции, или во всем остальном моем отечестве не имеет ничего против владычества габсбурского дома, национальное чувство оскорблялось только введением немецких полков. Позвольте вашим итальянским подданным оставаться итальянцами — и все недоразумения исчезнут.
Император молчал, не вполне уловив мысль.
— Позвольте мне, Ваше Императорское Величество, — продолжил граф, — развить картину, стоящую перед моими внутренними очами с поражающей ясностью. Я воображаю себе, как по низвержении демонических сил, угнетающих теперь мое бедное отечество, Италия становится большим и прочно объединенным организмом, подобным Германскому союзу. На юге Королевство Обеих Сицилий, в сердце священное наследие Петра, на севере, рядом с Сардинией и мелкими герцогствами, Ломбардо‑Венецианское королевство. Все эти земли, управляемые итальянскими правителями, образуют великий Итальянский союз, и Ваше Величество стоит во главе этого союза, так же как и во главе немецких земель. И когда австрийское оружие победит в Германии, римский император займет пост высокочтимого и обожаемого защитника права и вершителя судеб Европы от Сицилии до Северного моря.
Глаза Франца‑Иосифа вспыхнули.
— Меня в высшей степени интересует то, что вы говорите, любезный граф, и я рад случаю, доставившему мне возможность слышать вас. Ваши планы отвечают желаниям, которые я лелею в сердце как потомок моих предков и глава моего дома.
— Стало быть, Ваше Величество согласны принять наши услуги и помочь нам? — спросил граф.
— Да, — сказал император.
Граф колебался с минуту, потом устремил твердый взгляд на императора.
— А автономия Итальянского королевства? — спросил он.
— Мое слово в залог, — отвечал государь.
Риверо поклонился.
— А вы, граф, — спросил император, — какую роль будете играть в великой драме?
— Я остаюсь теперь здесь, — отвечал граф Риверо, — чтобы следить за ходом дел и подать сигнал в данный момент. Я всегда к услугам Вашего Императорского Величества.
— Вы оказали мне большую услугу вашим сообщением, — сказал Франц‑Иосиф, — и спасли меня, — тут он обратился к Клиндворту, — быть может, от ошибки. Я надеюсь, любезный Клиндворт, что с нерешительностью покончено. Теперь, — вскричал он с живостью, — к делу во всех направлениях! Я чувствую мужество и уверенность и надеюсь, старая поговорка снова оправдается: «Austria est imperatura orbi universo!»[59].
— Ad majorem dei gloriam![60] — произнес граф тихим голосом.
Император наклонил голову и крикнул итальянцу, уходившему с Клиндвортом и в дверях еще раз поклонившемуся:
— До свидания!
Затем государь сел к письменному столу и быстро набросал две записки, которые запечатал гербовым перстнем. Он позвонил камердинеру и велел позвать флигель‑адъютанта.
— Любезный князь, — сказал весело император вошедшему князю Лихтенштейну, — отошлите эти записки сию же минуту Кренневиллю и Менсдорфу.
Князь взял письма и молча удалился.
— Теперь, — сказал император, вставая и поднимая кверху сияющие глаза, — теперь конец нерешимости. И да сохранит Бог Австрию!
Приветливое послеобеденное солнце светило над тихим пасторатом в Блехове. На клумбах тщательно расчищенного сада цвели розы, просторный холл с ведущими во двор дверями был усыпан песком. В большой гостиной, скромно и со вкусом убранной, сидели за столом, покрытым снежно‑белой скатертью, пастор Бергер, его дочь и кандидат Берман.
Елена варила кофе в хорошеньком фарфоровом кофейнике, душистый аромат наполнял комнату, и ни одна дама в салоне высшего круга не сумела бы с более естественной прелестью выполнять этот сложный ритуал.
Напротив нее в большом удобном кресле сидел пастор Бергер в своем обычном черном сюртуке, которого он, по обычаю доброго старого времени, даже и дома никогда не заменял халатом. Единственная роскошь, которую позволял себе священник, была черная бархатная шапочка, придававшая его внешности характер домашнего уюта.
Между ними сидел молодой кандидат, тоже весь в черном, тоже в белом галстуке, но сюртук его не был такого старомодного покроя, как у дяди.
Пастор устроился поудобнее и сложил руки на груди.
— Сколько очарования, — произнес он глубоко взволнованным голосом, — в Божьем помазаннике, который может одним словом так осчастливить и который это так охотно делает, как наш всемилостивейший король! Подданные для него не плательщики податей, они чувствующие существа, живые души. И где бы его королевское сердце ни встретило человека, радующегося или страдающего, всюду оно отзовется с человеческим пониманием. О, как все это иначе в республиках! Там царствует закон, мертвая буква, холодное большинство, случай! И в больших монархиях правитель стоит так далеко, на такой уединенной недостижимой высоте… Но здесь, у нас, в прекрасном, богатом, спокойном и скромном Ганновере, мы знаем, что наш король по‑человечески нам сочувствует!
Елена искусно сварила кофе и поднесла отцу большую чашку с надписью из розовых гирлянд: «Милому отцу».
Старик отпил глоток, и на лице его отразилось удовольствие.
— Я попрошу долить немного воды в мою чашку, — произнес кандидат спокойным, немного высокопарным голосом, — мне вреден крепкий кофе.
— Как молодому поколению все вредно и как оно любит воду! — сказал пастор. — Вода, конечно, замечательный Божий дар, но в своих пределах: хороший кофе должен быть крепок, если его назначение веселить сердце, а ведь вы теперь подливаете воду и в благородные вина, оттого‑то теперь и слышно так много водянистых слов! Надеюсь, любезный Герман, что твоя проповедь в будущее воскресенье не будет разбавлена водой, потому как наши крестьяне привыкли к сильному, немудреному слову, каким гремел наш великий реформатор[61] на страх лицемерам, на радость праведным.
Елена между тем набила отцу большую пенковую трубку табаком и поднесла вместе с зажженным фитильком.