Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С тех пор пластиковые стулья актового зала стали разъединяться три раза в неделю. По вторникам, пятницам и воскресеньям. Отчитавшись перед бабушкой о своих житейских делах, Надя уводила ее под руку из комнаты, приводила в уже переполненный зал и усаживала на первый ряд. Для бабушки всегда оставляли свободное место на первом ряду. Затем под серебристо-теплый шелест рукоплесканий Надя поднималась на сцену. Кланялась несколько раз — потому что так положено. И садилась за рояль.
Надя не расстраивалась из-за несложившихся европейских гастролей. Ведь концерты все равно были. Пусть не в Германии, не в Чехии, не в Голландии, а в Надином родном городе, в доме престарелых. Здесь тоже были люди, и они специально приходили в зал, чтобы послушать Надю. Или приезжали на колясках.
Некоторые слушали с мечтательной улыбкой, некоторые с серьезным, сосредоточенным взглядом. А некоторые с полностью непроницаемым, герметичным лицом. Как жюри конкурса Чайковского.
После концертов все снова рукоплескали. Те, кто мог, поднимали со стульев выцветшие, иссохшие тела, чтобы подойти к Наде и поблагодарить. Надя каждый раз думала, что когда-то все эти люди цвели, а теперь от них остались одни гербарии. Практически бескровные плоти. Сухой остаток жизни.
Некоторые говорили, что Надя — это «их лучик света». Обнимали, прижимали к себе, обдавая запахом немытого тела. Наде он напоминал запах попкорна. (Как-то раз она ходила с одноклассниками в кино, и там все ели попкорн. Фильм совсем не запомнился — проплыл мимо. А вот запах остался.) Некоторые просто пожимали Надины руки своими вялыми, будто переваренными руками. Она стойко сносила все прикосновения. И когда в голове невольно возникали разбухшие тошнотворные макаронины, тут же стряхивала их обратно в темноту сознания.
После концерта Надя иногда сидела со стариками в холле второго этажа. Слушала их разговоры. Говорили старики много и охотно — все, кроме Маргариты Владимировны с парализованными ногами. Та все время молча смотрела куда-то в сторону глубоко посаженными выцветшими глазами и только изредка причмокивала.
— Тогда вот я и видела свою Анечку в последний раз, — говорит малиново-куперозная Наталья Сергеевна и кладет на столик фотоальбом в бархатной обложке. — Даже на вокзал не поехала провожать — так сильно на нее разозлилась. И все. Уехала она с этим своим Рустамом в Тамдыбулак. И ни разу я ее не навестила. Не смогла через себя переступить.
— В Тамдыбулак? — уточняет Николай Игоревич с орлиным носом и густыми бровями. — Так это от Учкудука совсем близко.
Наталья Сергеевна кивает, заливаясь звонким, раскатистым кашлем. А Николай Игоревич продолжает:
— Я почему переспрашиваю. Я ведь сам там несколько лет прожил. В Учкудуке, то бишь. Поехал туда в шестьдесят девятом, работать на комбинате. Навоийском горно-металлургическом.
Парализованная Маргарита Владимировна тоже кашляет. Но у нее кашель другой: сыроватый и рыхлый. А Галина Вениаминовна — в противоположном от Нади углу — чуть слышно запевает «Учкудук, три колодца».
— Так и потеряла я Анечку, — продолжает, откашлявшись, Наталья Сергеевна. — Свою единственную дочь. Уже семнадцатый год в земле лежит. А вот здесь ей тридцать четыре… Последняя фотография, которая у меня от нее осталась. — Наталья Сергеевна открывает альбом и предъявляет худенькую светловолосую женщину с красной помадой. — Это еще до того, как она своего Рустама встретила. До того как все ее беды начались… И все же было замечательно: и работа достойная в поликлинике, и ухажеров достаточно. Так ведь нет: понесло ее в эту пустыню ужасную. Непонятно с кем, непонятно ради чего… Там ведь нет ничего в округе!
— А может быть, это усталости бред, и нет Учкудука, спасения нет, — продолжает подвывать из своего угла Галина Вениаминовна.
— Да не так уж она и ужасна, пустыня-то, — задумчиво произносит Николай Игоревич. — Я ведь потом в Москву уехал, в середине семидесятых. Надоело руду добывать. Решил переквалифицироваться, думал, перспектив в Москве больше будет. И пожалел потом. Ничего лучшего так и не нашел. Сюда вот вернулся в конце концов, в родной город. Ни с чем фактически… А Учкудук до сих пор вспоминаю с теплотой.
Наталья Сергеевна закрывает альбом и вздыхает. Ее Анечка остается лежать на столике в своем бархатном гробу. А Галина Вениаминовна наконец заканчивает петь.
— Эх, надо было мне в свое время все-таки серьезно заняться пением, — дребезжащим голосом говорит она. — Меня еще в школе хвалили! Я на всех школьных концертах выступала. А после школы даже в ансамбль приглашали! «Праздник жизни», помните, был у нас в городе такой?
— Анечка в школе тоже пела, — снова вздыхает Наталья Сергеевна. Потирает куперозную щеку.
— Ну вот. И я вроде собиралась, а потом всякие проблемы начались, и как-то не до пения стало. Так и проработала всю жизнь на фабрике. Яркого ничего в жизни не случалось. Вроде и была чем-то заполнена жизнь. А чем именно — и не вспомнишь. Кроме школьных выступлений, одна только серая пыль. Дунешь — и разлетится, и нет ничего. И мечты нет. А на самом деле все вокруг тоже так жили. Привыкли жить без мечты, да и я привыкла. Не до мечты было.
— Да, — говорит сидящая рядом бабушка. — Это, Галочка, так и есть… Как там у Толстого? «Нет условий, к которым нельзя привыкнуть, если видишь…» — Бабушка на две секунды замолкает и напряженно жмурится. — Сейчас… «Если видишь, что окружающие…» Нет, не вспомню. Надюш, сбегай принеси из комнаты «Анну Каренину».
Надя уходит и возвращается с зеленым потрепанным томом. Отдает его бабушке. Бабушка тут же слюнявит палец и начинает резко перелистывать страницы. А Галина Вениаминовна уже допевает «Отчего».
— Все теперь забываться стало, — вздыхает бабушка. — Раньше основные цитаты из классики знала наизусть. Даже из прозы. На уроках по памяти цитировала.
— Навыки теряются, — разводит руками допевшая Галина Вениаминовна. — У меня вот голос тоже уже не тот, конечно, что еще каких-то лет десять назад.
— Да, точно: «Нет таких условий, к которым человек не мог бы привыкнуть, в особенности если он видит, что все окружающие его живут так же».
— А только надо было плевать на то, как живут окружающие, и идти к мечте. В консерваторию поступать. Шучу, конечно, насчет консерватории.
— А ты, Наденька, в консерваторию-то собираешься? — вдруг спрашивает Николай Игоревич.
Надя растерянно приоткрывает рот. Смотрит на пустую кушетку в углу холла. На скользящую поперек нее тень от длинного потолочного светильника.
— Не знаю… Наверное.
— Что-то ты молчишь, ничего не рассказываешь. В нашей беседе участия не принимаешь.
— Ой, ну о чем вы, — говорит бабушка, откладывая книгу и прижимая Надю к себе. — Она в общих беседах никогда не участвует. Она же девочка с особенностями… Все время думает только о своем.
Со временем Надя почувствовала, что ее списки теряют свое главное свойство — правдоподобность. Например, Елена Ивановна не может из раза в раз делать одни и те же покупки. К тому же когда-нибудь она состарится — как бабушка — и вообще не сумеет выходить в магазин. Или девятый класс «Б». Он не может вечно оставаться девятым. Надя ведь переходит из класса в класс и уже переросла и Виталика Щукина, и Риту Губанову, и всех остальных. Но остальные тоже должны расти. Класс должен стать десятым, потом одиннадцатым. А потом — что? Надя лишится своего любимого списка? Виталик и Рита сдадут экзамены и поступят в институты. Возможно, уедут в Москву. Возможно, на всю жизнь останутся в родном городе. Но, так или иначе, девятого класса «Б» уже не будет никогда. А пренебречь течением лет и навсегда оставить их девятиклассниками — нечестно. И застрявший во времени список потеряет весь свой интерес.