Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вскочила. Вытерла глаза. Крикнула собаку и быстро пошла через лес, продираясь сквозь заросли, потом через высокую уже траву луга – к реке. Сбросила одежду, и темная быстрая вода оледенила горящую плоть.
Все кончилось. Наваждение. Муки. Счастье. Осталась странная легкость – она-то и смогла снова вернуть меня в детство. Как этим утром, когда я открыла глаза и увидела фиалки в белой чашке, в желтом луче майского солнца. Возвращаясь к станции по глинистой дороге, я была свободна. Свободна! От тела. От желаний. Как в детстве.
В электричке я сидела на жесткой скамье у окна. И пыталась вспомнить прошлую весну. Смутное, серое пятно вместо солнца.
Та же опушка, да и фиалки росли там же. Отчего же сейчас они другие? Плотные? Яркие? Сильные?
* * *
Из деревни за полем донесся странный звук. Бензопила? Нет, мягче, гораздо мягче, и – главное – в этом то ли реве, то ли вопле звучала жизнь. Страсть. Восторг. Митя прислушался. Звук повторился.
Солнце пекло, жарило, выжигало слежавшуюся за зиму бледно-золотую траву, плотным шлемом одевшую упрямый лоб косогора. Митя шел, глядя под ноги. Утро сияло.
На пригорке прошлогодний, уже истлевающий покров земли пронзили зеленые лезвия – стрелы новой весны. И они поднимутся, изоденутся колосками и цветами – и тоже лягут к сырой земле под осенними дождями, чтобы утром следующего года рассыпаться в прах. «Доживу ли? – думал Митя. – Увижу ли? Ну, а и увижу – так что?» – Сердце его привычно заныло. Но на этот раз тоска вмиг отступила: слишком ярко зеленели молодые ростки. Слишком звонко лилась журчащая, все успокаивающая, все примиряющая песня любви с небес – песня весны, песня жаворонка.
Снова донесся из деревни тот звук. И на этот раз Митя понял: там праздник. Настал день, и выгоняют на поле скот. Осенние дожди, шум ветров, долгая темная зима, даже ранняя весна, лучами солнца стреляющая в карий коровий глаз сквозь щели в хлеву, – все позади. Торопятся буренки, ревут в упоении светом, свободой, теплом. Запахом новой травы.
Затяжными и ненастными, холодными и туманными были первые месяцы этой странной, необычной для него одинокой весны – нет, не одинокой. Безлюдной. Сокровенной. Но истомилась душа, извелась в непривычной тяжкой работе.
И вот по-настоящему теплые дни. Мир наконец раскрылся.
Автобус остановился, притормозив на сухом уже сером асфальте, и Митя легко поднялся на подножку. Сел, поздоровавшись с пассажирами, – в небудничной одежде ехали в город: к родным, за продуктами. Женщины? Старухи? Возраст иных определить он не мог. Горожанка под пятьдесят и крестьянка – разница на вид лет в двадцать. А мужиков и не было. Только водитель – синеглазый парень, местный, после армии – и немногие деды с выцветшими водянистыми глазами. «Неужто и они родились когда-то на свет, неужто были молодыми? – думал Митя, вглядываясь в морщинистые землистые лица. – И такими вот синеглазыми?»
Взрослые мужики ездили здесь на своих машинах, пусть и плохоньких. Что ж это, – привычно спросил себя специалист по крупным хищным, бросая под сиденье пустое, будто дохлое, тело старого брезентового рюкзака, – что ж это мне-то, всю жизнь свою ношу на плечах таскать? – Но денег на машину не было. А главное, желания – сесть за руль, хлопнуть с гордостью дверью, нажать – ну, на что там нажимают нормальные самцы… Повернуть ключ зажигания, – так, кажется, это называется? – и рвануть, пренебрежительно глядя на серую, бугристую, не подвластную пешеходу дорогу. И смотреть вперед, вперед – уверенно, пристально…
На обратном пути, с тяжеленьким рюкзаком – три хлеба, как здесь называли черный, батон, бутылка местной водки, селедка, спички и прочие атрибуты аскетической новой жизни, – зашел в деревню. Поспрашивать насчет молока. Для себя, а главное – для новорожденных волчат. Следующее поколение вольерных зверей было еще слепым, но уже ощутимо требовало прибавки к рациону матери.
Зашел в один двор, в другой… Наконец, поднявшись по поновленным ступеням, был не только впущен, но приглашен радушно, и по чистым домотканым половикам прошел в своих дырявых шерстяных носках в дом. Пахло свежей сдобой. Хозяйка налила молока, предложила и чаю. Светленькая рыжеватая девочка, почти уже девушка, стояла, прислонившись к притолоке, наготове – принять, убрать, поднести. Тут же сидела в платке, туго завязанном под подбородком, и бабушка. А может, прабабушка. Митя вынул из рюкзака конфеты – купил за название: «Полет ласточки». Пока пили чай, зазвонил мобильник молодой хозяйки.
– Это тебя Дрюня, бабуль. Правнук твой. С праздником поздравляет. – И приложила к уху старушки телефон, подняла ее руку к трубке, чтоб сама держала.
Мальчик, судя по разговору, был лет восьми. Кричал он так, чтобы прабабушка разобрала, – как раз так, что Митя слышал.
И то, что он слышал, заставило его сперва замереть, сжав свою кружку с чаем, а после, поставив ее на блюдце, потупить голову, чтобы себя не выдать. В глазах защипало, сердце дрогнуло и снова заныло. С трудом, да и напрасно сдерживал он внезапные слезы.
А слышал он слова любви. Любовь жила здесь и была всем так же привычна, как чашка, полная молока, как запах свежего печева, как свет в окошке. И Митя впервые за все свои взрослые годы по-настоящему вспомнил свое детство. То счастливое, до краев полное теплой, сладкой, лучезарной любовью детство, пока жива была его мать – средоточие этой любви, – пока не ушел от него и его стариков отец, пока и старики просто любили друг друга, любили свою дочь, Митю – всех их – и были счастливы, еще не настигнутые горем смерти единственной дочери.
– Ты, главное, помни, мой Дрюнечка, что я тебя люблю. Что я тебя очень, очень люблю. Что я тебя всегда жду, как ты приедешь ко мне из города, как мы с тобой поживем тут лето вместе, приезжай, милый, скорее. Да, скоро, скоро. Как класс кончишь, так и приезжай. Помни: я тебя всегда люблю, мой внучек любимый. Люблю и жду. Приезжай скорей.
Митя встал, пробормотал что-то и, не поднимая головы, вышел. На крыльце вставил ноги в дырявых носках в разболтанные голенища сапог-болотников, вскинул на спину рюкзак – и, не оборачиваясь, побрел своей дорогой.
* * *
Алиса устало распрямила спину и улыбнулась. Перечитала только что написанный фрагмент лэ о боярышнике – последний. В нем боярышнику ничего не оставалось, как расцвести, что послушное шипастое растение и сделало. Прогуливаясь днем в Булонском лесу, Marie de France разглядывала едва распустившиеся круглые соцветия скромных белых цветочков. Нюхала: запах тоже был какой-то робкий… Но что-то таинственное, что-то маняще-загадочное было в этой странной скромности. Острые, длинные шипы цвета давно запекшейся крови скрывались под темно-зеленым плащом вырезных листьев. Но времени разгадать тайну боярышника не было. И не было потому, что оно настало для последнего письма-мистификации. «Хватит уже, – думала девушка. – Скоро увидимся… Скоро увидимся!»
Зазвонил мобильник.
– Позвольте вас поздравить, – сказал голос по-французски. – Ваш первый роман вышел в свет. Мы ждем вас в редакции… – И они условились о встрече.