Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звенит в ушах песня неба. Горят на губах волчьи поцелуи. Вот она какова, моя жизнь. Моя любовь – небесная, земная, единственная…
* * *
Рыжее предвечернее солнце гладит стволы нежными ладонями теплых лучей. Тени ложатся на бурую траву и тихо двигаются, словно длинные стройные ноги косули неторопливо переступают по опушке.
Свет и тень. Свет и тень. Мир, пестрый весенний мир – его не объять ни янтарному глазу, ни черному носу, ни чуткому уху.
И этот мир теперь пуст. Только свет и тень, свет и тень. Светел свет, темна тень. Вот и все. Пустота.
Снова он ушел – куда, не знаю. По следу дошла за ним до нового моста, прячась в кустах и жухлой траве вдоль берега, – и встала. Дальше мне пути нет.
Высоко в воздух выскочит крупная рыба, шлепнет о воду, разлетятся брызги, прыснут во все стороны мелкие рыбешки, посверкивая серебром, – и снова темна вода, светла полоса неба за рекой. Там, куда он уходит…
А здесь пусто все. Пуста и я. Речной ли туман холодит, или знобко мне: никто изнутри не греет, не шевельнется… Пуста и нора. Холодны земляные стены, некому согреть.
Восторг огня, радость игры – все миновало. Тает в серых сумерках тень совы: мягко веют широкие крылья, желтым горят круглые глаза…
Я худею. Роскошная шуба висит клочьями. Нет сил охотиться – разве случайная полевка прошуршит слишком близко… Или ослабевшая от перелета птица не шелохнется вовремя…
В лесу сизый туман. Ни шороха. Птицы стихли – последний дрозд на вершине ели свистнул протяжно и звучно. Тишина.
Но и в этой поре осталась для меня радость. Одна в тишине леса, я неслышно выхожу к опушке и ложусь на сухую траву у комля сосны, нагретого за день. Дерево отдает мне тепло, а я – вся слух, вся – зрение.
И вот он, звук: словно игла в сердце, пронзает внезапно и заставляет жить. Это зовет подругу голос весны. Голос счастья. Горит полоса заката, как жаркое ягодное поле, и несут птицу острые крылья, несут навстречу любви. Или смерти.
Если гремит гром, я ухожу. Не могу смотреть, как убивают любовь. Прячусь в нору.
Но все кончается быстро: вот уж черна весенняя ночь, и только светят желтыми глазами совы.
Наконец открывается бледное око луны, и вот я опять в лесу. Нет мне покоя. Что ведет меня снова к реке, к этой любимой, родной, проклятой реке моей жизни?
Что ведет меня к скользким, замшелым, пахнущим тиной сваям моста, которого нет?
Что заставляет стоять и молча смотреть в туманную мглу, через реку?
Чего я жду, чтобы и в эту ночь не дождаться? Чтобы вновь повернуться и медленно побрести назад, по своей тропе, к пустой норе? Чего я жду – я, пустая внутри?
Но внезапно ночь оживает. Мир снова полон. Шорохи, шелест, писки и трепет ночных крыльев – я слышу вас снова! Тени в дрожащем мраке, в милом свете луны, я снова вас вижу!
Вот он, стоит у норы, смотрит, высоко подняв крупную красивую голову и переднюю лапу – вернулся!
И я иду навстречу – легко, счастливо и гордо, и ставлю след в след ноги в черных чулках – четко, красиво, смело.
И целую его губы. Целую – и люблю, люблю… Он пахнет чужим молоком, щенками, счастьем, полнотой своего мира. Но ведь я люблю. И любима – иначе зачем он со мной, здесь, на моем берегу этой проклятой реки, этой чудесной, волшебной реки моей жизни?
Здесь, у берега, я провожу теперь все время. Смотрю вниз, под ноги. Там по прозрачной пленке скользят черные тельца, тонкие, словно потемневшие сосновые иглы. Резкие, угловатые, сухие метания из стороны в сторону, но если следить непрерывно, как это делают мои глаза, видно, что черные никчемности описывают круги. Значит, они тоже живые. Как странно!
Стою и не могу отойти. Он ушел, я, как всегда, вернулась к норе, но печальные свисты черного дрозда все лились с верхушки ели, и мне показалось, что эти темные звуки падают, капают в реку. Ноги сами понесли меня к берегу – проверить. Ничего удивительного в том, что я шла по его следу. И, как всегда, свернула в камыши, не дойдя до нового моста, по которому мой любимый ушел, потом поднялась против течения, туда, где на другом берегу пел у гнезда на высокой вершине черный дрозд.
И вот стою. И смотрю вниз, вглубь, туда, где под прозрачной пленкой, на которой черные живые палочки рисуют угловатые круги, серебрятся мелкие рыбки. Они трутся друг о друга, сверкая, носятся бок о бок, чтобы поплыли у самого дна новые крохотные мальки, сквозь прозрачные тела которых видны песчинки и камешки.
Сколько раз так было в эту весну, я не знаю. Но привыкла. Уже привыкла. Спокойная тоска, и вчерашняя луна будто в речном тумане. Будто в темной дымке. Будто и не было ни этой луны, ни других. А над головой новая уже готова приоткрыть яркое око. С каждым вечером оно все растет. Я помню, совсем недавно, когда я стояла у осклизлых тинистых свай старого моста, только узкая полоска сияла на ясном ночном небе. А рядом с ней сверкала яркая звезда. Теперь все иначе.
Но я привыкла. Ивовые кусты выпустили из почек своих пушистых желтых птенцов, потом те пропали, и вот узкие зеленые язычки листьев закрывают от меня другой берег. А я смотрю туда. Да, туда, через реку. Я только делаю вид, что рассматриваю рыбок и глубину у себя под ногами. На самом деле я прихожу сюда, чтобы взглянуть на свою жизнь. Ту, что была. Ту, что прошла. Чтобы вспоминать, еще и еще вспоминать, как совсем недавно, по зимнему снегу, я носилась и играла на том берегу с тем, кто был – моя жизнь. Кто стал ею, когда я пришла на этот берег лисенком, кто спал со мной в норе, кто оберегал и кормил наших лисят. И кто теперь остался там, с новой молодой лисичкой. Там, через воду, через темную реку. Так близко. Так далеко…
Только что это там, в густом тумане? Кто там, на другом берегу? Нет!
Да! Да!
И я – убежала! Я, счастливая спокойной тоской, я, заигравшаяся в нее до полусмерти, я, живая и неживая, я – убежала!
Бросилась прочь, продираясь сквозь острые лезвия осоки, сквозь шершавые стебли прибрежного хвоща, сквозь молодые копья травы, жгучий непролазный частокол крапивы – и вот ноги в черных чулках опрометью несут меня по волглым от ночной влаги дубовым листьям прямо к норе. В родном доме, глубоко под весенней травой, я лежу врастяжку на холодном песке и не могу отдышаться.
Нет, больше я к реке не пойду.
Я долго спала. И проснулась от своего крика. Горло сжато сонным спазмом, но крик – горестный, горький крик утраты – звенит в ушах. Так по живому не плачут.
Но вышла на траву, встряхнулась, потянулась, изогнув позвоночник от шеи до кончика хвоста, – и шагнула вперед. По тропе сквозь малину и бересклет, покусывая на ходу молодые сочные веточки, потихоньку пошла к опушке.
Новые сумерки разостлали пелены тумана по заливному лугу. Соловей закатывался в круглых ивовых купах далеко, у самого берега, а из камышей нескончаемо, неотвязно, навязчиво трещала птица. Погоныш-коростель рассекал свистящим кнутом густой от запахов воздух. Но не его, вечно скрывающегося в луговой траве, уносящегося на голенастых лапах, шла я ловить.