Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сам себе боюсь признаться,
Что я живу в такой стране,
Где четверть века центрит Надсон,
А я и Мирра – в стороне501.
Мирра Лохвицкая (Мария Александровна Лохвицкая, по мужу Жибер, 1869–1905), боготворимая Северянином в роли «певицы страсти»502, «величайшей мировой поэтессы, гениальной поэтессы»503, «царицы русского стиха»504, выразила свою поэтическую и жизненную программу в конфликте между будничной повседневностью и красотой самой жизни505. В отличие от Надсона, надсадно печалившегося о сгущающихся социальных и душевных сумерках, Лохвицкая воспевала то, что этими сумерками сокрыто – но так или иначе существует, обнадеживая радостью и счастьем:
И ветра стон… и шепот мрачных дум…
И жить отрады нет…
А где-то зной – и моря тихий шум,
И солнца яркий свет!
Гудит метель и множит в сердце гнет
Невыплаканных слез…
А где-то мирт, зеленый мирт растет
И кущи белых роз!
Проходит жизнь в мечтаньях об ином,
Ничтожна и пуста…
А где-то смех, – и счастье бьет ключом,
И блеск, и красота!506
Журнал «Столица и усадьба», начавший выходить в том же 1913 году, когда был издан «Громокипящий кубок», декларировал свою редакционную программу как принципиально оппонирующую публицистическому унынию современной русской культуры:
Все газеты ведут хронику несчастных случаев, никто не пишет о счастливых моментах жизни. Жизнь полна плохого; печального гораздо больше, чем веселого, но есть же и хорошее, красивое; об этой красивой жизни писать не принято507.
На днях два художника, по просьбе нашей редакции, обошли петербургские музеи, чтобы подыскать русские картины для воспроизведения в красках в «Столице и Усадьбе». Им дана была руководящая идея – «Красивые краски и радостное настроение».
Они вернулись с перечнем всего четырех-пяти картин, и те не совсем удовлетворяют указанной мысли…
«Картин с радостным настроением в музеях нет!»
Стали перебирать в уме и по каталогам сотни картин – радостного настроения нет, нет тем из области красивой жизни! Война, заморенная лошаденка, лапти, сумерки души, сумерки осеннего дня <…> Нет красивой жизни, нет танцев, нет веселого поцелуя, нет даже влюбленной пары в саду усадьбы, нет блестящего раута <…> – куда ни пойдешь всюду каюк <…> Точно все наши художники родились в туманное осеннее утро, выросли и жили в сплошном отчаянии, презрении к жизни, только среди лаптей, рваных зипунов и небритых физиономий; точно они никогда не видали радостной жизни, не чувствовали радостей бытия?! Почему их влечет к отрицательным сторонам жизни?! <…> Ответы кругом: жизнь темна, тяжела, уродлива508.
По наблюдениям Елены Душечкиной, даже в русских святочных рассказах – в отличие от образцов того же жанра в западноевропейской традиции – «трагические концовки едва ли не более часты, чем благополучные». Начиная с середины XIX века святочные рассказы наполняют «многочисленные и самые разнообразные виды смертей»: «герои умирают во время гадания, предсказавшего им смерть, их разрывают на части волки, они замерзают в лесу, тонут в водоемах или умирают от разрыва сердца при виде оживших мертвецов и т. д. и т. п.»509. К концу века присутствие «мотивов с отрицательной эмоциональной окраской» может вполне считаться характерным именно для русской святочной традиции:
…вместо чудесной перемены в судьбе героев, которую можно ожидать к Рождеству, их жизнь или заходит в тупик, или меняется к худшему510.
Но даже на этом фоне присутствие в детской литературе драматичных и трагических мотивов способно удивить своей распространенностью и, по-видимому, привычностью в читательском обиходе конца XIX – начала XX века. «Несерьезность» детских слез в этих случаях оттеняется или даже заслоняется слезами, оправданными серьезностью сопутствующих им обстоятельств. Таково, например, разъяснение особенности детского плача в рассказе Н. А. Соловьева-Несмелова «Васино горе»:
Вася Козлов плакал нередко, как и все маленькие дети. Он плакал, когда ему случалось ушибиться во время игры, когда ему пришлось сломать ногу у своей любимой лошадки, оторвать султан у нового кивера, купленного отцом, когда мать не брала его в гости <…> Но то были скоро высыхавшие слезы, похожие на летний дождь, и Вася еще не знал горя511.
Первое настоящее Васино горе – смерть его няни:
Робко приложился мальчик губами к холодному лбу старушки и зарыдал512.
В заботе о нравственном и духовном воспитании подрастающих детей взрослые авторы не скупятся на описание слез, вызванных нешуточными причинами. Дети, как напоминается их сверстникам (а также их родителям) снова и снова, часто плачут из‐за настоящих бед: от боли, от бедности, от холода и голода, при мысли о больной матери, у постели умирающей матери, у постели умершей матери, на могиле матери, вспоминая умерших родителей, на похоронах, в сиротстве, от несправедливых наказаний, от смертной тоски513. Иногда это благодарные слезы – и тогда горестные слезы становятся слезами радости и надежды514.
Подавляющее количество «слезных» сцен в современной Северянину детской литературе – это слезы детей из жалости к себе. Но есть и исключения (не очень многочисленные): иногда дети плачут из жалости к кому-то другому, например из жалости к голодному маленькому оборванцу (в конце рассказа мама мальчика кладет в конверт 15 рублей, чтобы послать их для голодных детей в деревню, и обещает послать еще, когда у нее будут деньги)515. В замечательном стихотворении Николая Хвостова мальчик отдает нищему сверстнику золотой, который дала ему бабушка на подарок к Рождеству:
Чужую он чувствует муку,
Страдает чужою бедой
И жалкому мальчику в руку,
Сквозь слезы сует золотой.
– «Утешь свою маму больную,
Отдай это ей!» – говорит.
«А бабушку я поцелую,
Она меня, знаю, простит!»516
Плачет из жалости к голодному бедняку и маленький мальчик из рассказа П. В. Засодимского «Вовка»517. А в рассказе Эмилии Вульфсон «Шарик» мальчик плачет из жалости к