Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вскоре два патриарха с архиереями сочинили грамоту, обращенную к православному народу.
«Царь Иван Васильевич, – говорилось в грамоте, – повелел царствовать сыну своему Федору Ивановичу, а второму сыну своему, царевичу Димитрию Ивановичу, дал в удел город Углич. Но царевича Димитрия в Угличе не стало – принял бо заклание неповинное от рук изменников своих. По отшествии к Богу царя Федора Ивановича люди всего Московского государства целовали крест царю Борису Федоровичу.
Во времена царства его огнедыхательный диавол, лукавый змей, поядатель душ человеческих воздвиг на нас чернеца Гришку Отрепьева. Когда же царя Бориса Федоровича не стало, православные целовали крест сыну его, Федору Борисовичу. Но расстрига прельстил людей именем царевича Димитрия Ивановича, якобы живым оставшимся.
Не зная о нем подлинно, православные христиане приняли этого вора на Российское государство, а царицу Марью и царевича Федора злою смертью уморили. Множество народа вошло в соборную церковь с оружием во время божественного пения и меня, Иова патриарха, взяли и позорили многими позорами, а подобие Христова тела, Богородицы и архангелов, что приготовлено было для плащаницы, раздробили, воткнули на копья, на рогатины и носили по городу, оскаляясь, позабывши страх Божий.
Потом враг расстрига приехал в Москву с люторами[71], ляхами и римлянами, с прочими оскверненными языками и, назвавши себя царем, владел ею мало не год. И каких только злых бед не сделал и какого насилия не учинил – описать неудобно: церкви христианские осквернил, привез из Литовской земли невесту люторской веры[72], венчал ее царским венцом и святым миром помазал».
Далее грамота содержала то обстоятельство, что Бог, видя достояние свое в такой погибели, воздвиг на него обличителя, «воистину святого и праведного царя Василия Ивановича», а он был избран на Российское государство, потому что «суть от корени прежде бывших государей, от благоверного великого князя Александра Ярославича Невского».
Однако грамота иерархов отмечает, что Сатана восстановил плевелы зол.
«Собрались Северской Украйны севрюки и других рязанских и украинских городов стрельцы, казаки, разбойники, воры и беглые холопы, прельстили преждеомраченную безумием Северскую Украйну. И от нее многие города прельстились, и кровь православных христиан проливается, как вода, и называют мертвого злодея расстригу живым, а нам и вам всем православным христианам смерть его подлинно известна».
* * *
В заключении патриаршей грамоты прощались православным их многократные крестоцелования занимавшим престол (включая и Лжедимитрия Гришку Отрепьева). А по указу государя созвали в Успенский собор многих людей посадских, мастеровых и всяких прочих, а также стрельцов и других ратных людей, и купцов, и богатых московских гостей. Выслушав грамоту, все они просили устно о прощении содеянных за минувшие годы грехов и подали челобитную о том же. Словом, православные москвитяне радовались и даже плакали, благодаря о прощении. И хотя распространилась молва будто народ радовался, что получил разрешение от патриарха, но радость эта была непродолжительна. Ибо через несколько дней понесся по городу ужасный слух.
Сторожа, караулившие ночью на паперти Архангельского собора, то есть в месте, где захоронены гробы царствовавших царей и цариц, подтихую рассказали. В ту же ночь, после чтения народу святой грамоты прощения патриарха, возникли возле запертого, погруженного во тьму собора странные фигуры.
Спустились они сверху, из-за подсвеченных месяцем черных туч. Даже в ночной мгле видно было, что лица у них бледнее снега, тела окутаны одеждами сумрачными и видны пепельного цвета большие крылья. Существа эти стали ходить вокруг собора, а некоторые взлетали временами к самым куполам и присаживались там на выступы капителей. Затем крылатые фигуры исчезли, но оставили на снегу следы, похожие на людские. Засвидетельствовал некий святой провидец, что сии были Ангелы Печали.
Сторожа едва перевели дух со страху, как неожиданно в соборе послышались мужские, женские и детские голоса. Собор осветился, будто одновременно зажгли множество свечей. Говор стал оживленнее, как при спорах, раздался даже смех, а потом плач. Завыл женский голос, причитая подобно причитаниям на похоронах. Но вскоре все умолкли, кроме одного толстого, то есть низкого, басистого голоса, который беспрестанно читал заупокойное «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас…» Освещение чудодейственное померкло, а голос, читавший заупокойное, стих к утру, когда от Замоскворечья начали кукарекать по сараям стрелецкие петухи…
Еще при осаде Тулы до царского шатра докатилась тревожная весть: в Стародубе якобы тоже засел воровской отряд, да там же объявился новой «царь Димитрий Иванович». И это не был сидевший в польском Самборе Михалка Молчанов, которого воры звали и в Путивль, и в Калугу, и в Тулу. Но тот так никуда и не приехал. Новый самозванец оказался совершенно неизвестным человеком.
О нем передавали самые разные сведения. Одни клялись, будто это сын князя Курбского, бежавшего в Литву еще при Иване Грозном. Иные утверждали: это попович из Москвы, от церкви Знаменья на Арбате, либо учитель из города Сокола, либо царский дьяк, либо попов же сын из Северской Украйны.
Лазутчики Шуйского пытались расспрашивать бывалых местных людей о самозванце. Однако получали ответ такого рода: мол, внешним видом «Димитрий Иванович» не похож на того, которого видели прежде, но он грамотный, сообразительный и в Священном Писании знаток. Последнее вызывает догадку о его духовном звании. Из поступков же видно, что это человек, вполне освоившийся со своим положением и дерзко использующий обстоятельства, в которые попал.
Страна разорена, идут ратные столкновения между войском царя и отрядами его противников. Кругом шайки разбойников, грабивших слобожан, купцов, дворян и вплоть до калик перехожих, лишь бы возможно было хоть что-нибудь отнять. А сторонкой – от села к селу – пробираются нищие, беглые монахи-расстриги и беглые холопы. Словом, шатаются «меж двор» всякие бездомные, гулящие люди.
К таким, не имевшим ни дома, ни хозяйства, даже угла для ночевки, причислялся и некто Григорий Кашинец. Присоединился к нему еще один бродяга – бывший московский подьячий Александр Рукин. Брели, крались задами деревень, воровали кур, пытались рыбу ловить в реке мешком или вершью. Однажды лошадь хотели увести – неудачно вышло. Да и дело опасное. За лошадь, если местные мужики поймают, могут забить насмерть.
Сумели уволочь как-то гусыню: клюв зажали, не дали ей звонко заскрипеть. Крылья смяли, сунули добычу под зипун[73] и, озираясь, убежали в лес. Там развели костер, свернули гусыне голову, ощипали, выпотрошили, изжарили в каленой золе. Пир устроили на славу. Жалели только, что нету хлеба и хмельного: водки, медовухи, хотя бы браги.