Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фантазия стремится к искусству эльфов, к Чарованию, и когда ей удаются все формы человеческого искусства, она к нему оказывается ближе всего. Ядро многих сказок человека об эльфах составляет тайное или явное, чистое или с примесью других стремление к живому, осознанному и реализованному искусству Вторичного Творения. Как бы ни напоминало это стремление внешне жажду эгоцентричной власти, что свойственно обычным магам, оно внутренне в корне от нее отличается. Эльфы, в основном, сотворены из такого стремления (речь идет о лучших из эльфов, но все равно они опасны); именно от них мы можем узнать, что составляет главное желание и вдохновение человеческой фантазии, – даже если сами эльфы (тем более, если это так) являются всего лишь порождением Фантазии. Созидательное стремление только обманывается фальшивыми подделками, будь то невинные, но неуклюжие старания людского драматурга или злобное мошенничество мага. В нашем мире это стремление человека неутолимо и следовательно бессмертно. Если оно не развращено, оно ищет разделенного обогащения, партнеров в творении и наслаждении, ему не нужны рабы, не нужен обман, ни к чему колдовство и господство[116].
Итак, для Толкина как риторика – школа демократии, то есть разделяемого всеми опыта политического участия, так и сказка – школа честности, общего желания людей разоблачить плохую, бездарную, поддельную сказку, сказку, обслуживающую только фальшивый и плоский интерес. Как риторика вводит в мир гармонии, «осознанного и реализованного искусства», так и сказка вводит в мир «разделенного обогащения», наслаждения тем, что оказывается в нашей жизни больше смысла, чем мы думали. Как риторика создает из слов самое желанное не на словах, а в самой реальности, оборачивая нас к реальности, так и волшебная сказка из сюжетов и деталей складывает саму атмосферу желания, саму разделенную игру, в которой мы можем не только желать, но и обмениваться, перебрасываться, перекидываться желаниями. Такова механика волшебной сказки, перестающая быть механикой и превращающаяся в правила игры и в саму игру.
В конце концов, Толкин признает, что «евкатарсис»[117] христианства, то есть чудесный выигрыш, который сильнее любой игры, не отменяет волшебных сказок, но просто делает их концы самыми счастливыми. Как христианство не отменило риторику, но превратило ее в проповедь, находящую счастливое место каждому человеку и каждой вещи, так оно не отменило и волшебную сказку, просто показав, что желание может достичь экстатической святости, а не только исполнения. Эта экстатическая святость и есть лучшее место для человеческой души, независимо от ее свойств и привычек. Она – умение не привыкать к себе, что всегда лукаво, но быть всегда в свете, который уже стал общим сокровищем и при этом продолжает светить. Это не условный манящий свет фонарей, но по-настоящему яркий свет, по которому соскальзываешь к благу.
Заметим, что Иоанн Златоуст, великий греческий проповедник раннего Средневековья, использовал инклюзивное «я», когда «я» означает «мы». Например, «я прихожу к пещере Вифлеема» – ясно, что пришел не он один, но и все слушающие его проповедь. «Или хочу или не хочу, спаси меня» – обращение Иоанна Златоуста к Всевышнему в молитве. Понятно, что обычное «я» не может одновременно хотеть, не хотеть и при этом настаивать на хотении, это будет расколотое сознание. Но инклюзивное «я» означает, что я могу сейчас не хотеть, и мы можем ситуативно не хотеть, но в целом мы хотим спасения, оно неотменимо желанно. Это как раз то общее риторическое переживание, которое более подлинно, менее фальшиво, чем наше частное и потому притворное, эгоистическое переживание. Так и Толкин создает инклюзивного эльфа, который говорит «я», ведет себя как индивид большую часть сказки, но на самом деле по сюжету стал уже «мы», в число которых входим и мы, читатели Толкина.
16
Критик рекламного красноречия
Ролан Барт
Ролан Барт (1915–1980) – французский фи-лософ, создатель постструктурализма. Структуралисты искали безупречных способов передачи сообщения, исследовали, каким образом информация может не потеряться при передаче и переработке. Для них риторика была разве что попутчицей в этом деле создания хорошо работающих информационных систем. Подход Барта другой – он считает, что ни одна передача сообщения не бывает безупречной. Всегда к передаче информации подмешиваются настроения, ее искажающие: например, поиск привилегий, корысть, суета. Само капиталистическое общество, с неизбежной эксплуатацией человека человеком, подбрасывает эти страсти полной мерой.
Где нам кажется, что все сказано прямо, что показано как есть, – на самом деле должны быть видны отношения власти и привилегии. Допустим, фотограф снимает трущобы: но мы видим не только несчастья людей трущоб, но и привилегию фотографа с его дорогой фотокамерой. Это сразу внушает нам мысль, что, наверное, трущобы исчезнут сами собой, блистательная цивилизация с дорогими фотокамерами победит. Идеология, вера в благотворность капитализма, берет верх над действительностью.
Барт усмотрел только один способ преодолеть идеологическое в текстовой и визуальной риторике: написать роман о самом себе[118]. Когда ты искренен с собой, когда ты понимаешь, что страдаешь здесь и сейчас, даже при мысли о далеких от тебя трущобах, ты оборачиваешь тело риторики к истине. Риторична, по Барту, и наша внутренняя речь: мы и мыслить хотим красиво, а не только говорить. Такую риторику и надо обернуть к истине – перейти от самообмана «студиума», то есть слежения за самим собой, всегда властного, усиливающего контроль и заставляющего нашу мысль лукаво уходить от контроля, к особой встревоженности, уколотости, «пунктуму», в терминологии Барта. В этом «пунктуме» мы вдруг и встречаемся с собой, чтобы больше не расставаться.
В статье «Риторика образа» (1964) Барт показывает, как рекламные сообщения всегда имеют «третий смысл», кроме первого, буквального значения, и второго, прямого обозначения. Этот третий смысл он называет в своих работах «коннотацией», то есть ряд ассоциаций, которые трудно уловить и «перевести»