Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лондон, в отличие от Нью-Йорка, Парижа или Тель-Авива, не был тогда центром российской эмиграции. В Лондоне в семидесятые годы, когда я сюда приехал, русскую речь можно было услышать — в отличие от нынешнего Лондона — только в коридорах Русской службы Би-би-си или в небольшом кругу личных друзей. Никакой эмигрантской прессы, периодических изданий, газет и журналов — как в Париже, Тель-Авиве или Нью-Йорке — в Лондоне не было. Тут и там были отдельные энтузиасты русской культуры — например, Борис Миллер, представитель эмигрантской организации НТС в Лондоне; он распространял книги на русском языке. Единственным центром «белой» эмиграции был «Пушкинский дом». Сейчас это трехэтажный особняк в Блумсбери с огромной международной программой культурных мероприятий. В семидесятые годы это был не центр даже, а старческий приют в районе Notting Hill, где доживали свой век пенсионеры из белоэмигрантов. Там устраивались очень тихие вечера у зеленой лампы. Туда приходили милые и знающие люди, но это был крайне ограниченный круг тех, кто был одержим в юности Советским Союзом, Россией. И конечно же, университетские слависты. Целое поколение либеральной британской интеллигенции воспитывалось на идеях просвещенного социализма. С годами они отвергли Сталина, но продолжали уважать Ленина, потом разочаровались в Ленине, но не разочаровались в Троцком. Были и энтузиасты России из тех, кто, уйдя из политики, увлекся православной религией — вроде одного из персонажей моего романа с пародийным именем Марк Сэнгельс — того самого, что путает слово щи со словом вши. В таком «Пушкинском доме», как я себе представляю, могла бы обитать машинистка Русской службы Циля Хароновна Бляфер из моего романа. Это ее на лондонской улице напугал Наратор, переодетый во время киносъемок в революционного матроса. И именно она стала муссировать конспиративную идею о том, что за угрозой увольнения Наратора из Иновещания скрывается рука Москвы. Эта она, в пылу спора с доктором Лидиным, договаривается до того, что Наратор — это следующая, после Георгия Маркова, жертва отравленного зонтика.
Я сам лично был свидетелем того, как в определенной атмосфере общения любой безобидный, но неуместный жест, бестактность, случайная ошибка или личное пристрастие начинают интерпретировать с глобальной государственной точки зрения чуть ли не как заговор идеологического врага. Людям нужны травмы, и чувство вины, и жажда подвига, чтобы подняться над ежедневной рутиной выживания. Личные споры становятся идеологической схваткой у меня в романе между заклятыми друзьями и бывшими любовниками — белоэмигранткой Цилей Харовной Бляфер и философом-космополитом, доктором Иерархом Лидиным. Это не совсем фикция. Скорее, пародия на документальные эпизоды нашей лондонской жизни. В некоторых пассажах почти вербально воспроизведены личные споры на общественную тему между искусствоведом Игорем Наумовичем Голомштоком и буддологом Александром Моисеевичем Пятигорским — моими старшими друзьями и соседями по Лондону, когда политические активисты российской эмиграции разделились, как всегда, на два фронта; в ту эпоху — на лагерь тех, кто солидаризировался с Солженицыным и журналом «Континент», и тех, кто объединялся вокруг Синявского и журнала «Синтаксис». (Имя Александра Пятигорского напрямую упоминается, кстати, в одном из монологов Иерарха Лидина у меня в романе.)
В горячих точках эмигрантской жизни — в первую очередь в Париже — нашлись и те, кто стал сочинять доносы друг на друга с обвинениями в политической нелояльности и публиковать их на страницах эмигрантской периодики (с копией в ЦРУ). Идеологическая неразбериха, конфликт недоказуемых доктрин в атмосфере личных счетов и неприязни, обычно заставляют изготовителей такого клубка эмоций искать материальное, физическое — невербальное — доказательство собственной правоты. Самое убедительное доказательство неправоты идеологического врага — продемонстрировать, что его враждебная идеология ведет к жертвам, к гибели людей. Мы ждем появление жертвы как окончательного аргумента в споре о том, кто виноват. Что же делать? Если необходимая жертва не возникает, ее надо придумать.
Идеальная жертва — жертва добровольная: тот, кто добровольно берет на себя роль продемонстрировать своей гибелью чужую неправоту. Это и есть подвиг: добровольно принять на себя роль жертвы во имя общего дела. Мой опыт общения в некоторых диссидентских кругах в Москве, примеры из русской (Достоевский) и английской (Конрад) классики подсказывали мне, что в травматической атмосфере в среде политических активистов эмиграции такой подвиг — подвижничество — совершают чаще всего не добровольно. На эту роль подталкивают не столько соратники, сколько обстоятельства. Жертве случайных обстоятельств, вроде моего героя, приписывают историческую роль жертвы во имя торжества чей-то правды и чей-то справедливости. «Ему дали в руки знамя и сказали: беги!» Моему герою неважно, древко какого знамени он сжимает в руках. Для него главное — сжимать древко. Но знамя могло быть каким угодно, даже если оно красного цвета. Как только возникает потенциальная жертва, находится человек, делающий на этом карьеру. И не один. (Эта мысль была, несомненно, подсказана мне и английской версией «Самоубийцы» Николая Эрдмана в те годы на лондонской сцене.)
Убийство Маркова вызвало, естественно, ажиотаж в лондонской прессе: тут, как всегда, обговаривалось все в малейших деталях, реальных и вымышленных, порожденных слухами, предвзятыми мнениями, клише, стереотипами и специфической склонностью остроумных британских газетчиков к макабру и мрачной шутке. После трагедии с болгарским отравленным зонтиком довольно долго продержалась мода на болгарское вино под названием «Медвежья кровь» (не «Медвежья услуга», как хотелось бы автору). Но каждая неделя ознаменовывается новой — реальной или выдуманной — катастрофой в мире и новым ураганом сплетен в прессе. Неудивительно, что на страницах моего романа появляется бойкая журналистка-левачка, которая быстро берет моего героя под свое революционное крыло и быстро разочаровывается в нем — и в его готовности погибнуть за сенсационное общее дело, и в его мужских достоинствах в приватной сфере.
Я решил, что в конце романа моему герою надо дать возможность наконец-то оказаться одному, вне всякого коллектива, частью которого он