Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ладно. Будем надеяться, что она скоро объявится. – Хуртиг сделал паузу и отвернулся.
В ту же минуту Симон рванулся с дивана и перевернул расколотый столик.
На какую-то секунду Хуртига охватил паралич бездействия; он увидел, как Симон выбегает в прихожую. Бросившись следом, Хуртиг споткнулся о столик и беспомощно растянулся на полу.
– Проклятье! – завопил он. В руки воткнулись осколки.
В открытую настежь входную дверь было видно, что Симон уже на балконе.
Шварц, услышав шум, выскочил из ванной, и Хуртиг приказал догнать Симона. Черт, черт, черт, думал он, счищая осколки с рук и хватаясь за телефон.
Звонок в центральную диспетчерскую. Наряд полиции и оснащенная рацией машина уже в пути.
Через пять минут из внешнего коридора послышался голос Олунда; встречая его у входной двери, Хуртиг понял: что-то пошло не так.
Чудовищно не так.
Симон знал, что это конец. Хотел, чтобы это был конец. Выхода нет, путь назад закрыт, а наступать – невозможно. Он знал, что совершил, и ни в чем не раскаивался.
Он был всего лишь инструментом.
Он слишком устал, чтобы сдаться, он не в состоянии объяснять им, в чем дело.
Разве они поймут?
Как рассказать про голод человеку, который всегда ел досыта? Каково это – приходить домой из школы в грязной одежде и со сломанным мизинцем. С плечами, черными от синяков.
В иные дни – с изорванными учебниками и собачьим дерьмом в волосах.
Гогот вокруг.
Двенадцать лет одинокого молчания в школьной столовой, каждое движение челюстей эхом отзывается внутри головы, и только глоток тепловатого молока согревает то, что у тебя внутри.
Симон помнил, каким холодным бывал снег, когда идешь домой в одних носках, потому что кто-то сжег твои ботинки. Из-за гравия приходилось идти по обочине, и ноги делались белыми, почти прозрачными от холода.
Симон помнил, как он хотел рассказать о происходящем. Он жалел их, и именно поэтому его били.
Но это не была вина его мучителей. Они не знали лучшего, и к тому же их так учили – травить самого слабого в стае.
Симон рано понял, что тем, кто причиняет ему боль, тоже приходится несладко.
По пятницам им приходилось с довольным видом улыбаться, пока родители поливали дерьмом соседей, жаловались на начальство и покупали билеты спринт-лотереи, чтобы сбежать из того мира, где они жили. Дорогая куртка или поездка в спортивный лагерь в Целль-ам-Зее не могли скрыть их боли, и потому эти несчастные набрасывались на него.
Он закрывал глаза и принимал удары.
Он прощал этих угреватых подростков еще до того, как их кулаки падали на его ноющие от боли плечи.
И как объяснить, что пустота внутри у того, кто не знает нужды, на световые годы больше, чем голод того, кто имеет мало, но живет надеждой завоевать мир?
Сейчас он самым доходчивым образом продемонстрирует им, что тот, кто превратил себя в животное, избежит муки быть человеком.
Симон босиком кинулся к двери, ведущей на лестничную клетку, обернулся, увидел, что один из полицейских бежит за ним. Он перевернул коляску, велосипед, оставленную кем-то садовую мебель, и полицейский громко выругался у него за спиной.
– Симон, остановись! – прокричал он. – Мы хотим только поговорить с тобой!
По агрессивным ноткам в его голосе Симон понял, что легавый хочет не только поговорить.
Он открыл дверь и выбежал на лестничную клетку.
Симон колебался. Самым естественным было бы спуститься на улицу, и поэтому он решил сделать наоборот – подняться по лестнице на террасу на крыше. Услышав, как полицейский открывает дверь и бежит вниз, Симон тихо, на цыпочках продолжил подниматься вверх.
Дверь террасы оказалась не заперта, и он вышел на крышу.
Много ночей он провел здесь, наверху. Всегда – в самые ранние часы суток, когда вдохновение ощущалось сильнее всего. В час волка тишина в душе становилась громким ревом, демоны преследовали его, и черная меланхолия давала ему способность писать.
Когда небо усыпано звездами, ты словно отрываешься от земли, оказываешься не здесь, не внизу, и под распоротым небесным сводом, под пылающими галактиками творить становится легко.
Симон услышал, как за спиной у него открылась чердачная дверь и кто-то вышел на крышу.
Он понял, что это полицейский и что его безумный маневр не сработал.
Обернувшись, Симон увидел пожарную лестницу, которая вела на крышу соседнего дома. Он подтянулся и принялся карабкаться. Холодный мокрый металл под руками.
Симон лез вверх. Нескольких перекладин не хватало, лестница была ржавая и шаткая, но он все-таки долез до самой крыши.
Он осторожно опустился на четвереньки на серую жесть.
Ветер холодил пот на лбу, и словно лед был под голыми ступнями, когда Симон подошел к краю и глянул вниз, на Фолькунгагатан. Наряд полиции и машина прибыли, пятеро полицейских в форме стояли на тротуаре. Белые и синие отсветы ложились на людей возле «Келлис», полицейские говорили с кем-то из толпы.
Медбургарплатсен слева, а справа видно до самого причала Стадсгордскайен с финскими пароходами.
Симон услышал, как полицейский лезет по пожарной лестнице. Понял: все кончено.
Он посмотрел вверх, на небо, подумал – не сдаться ли. Если позволить легавому схватить себя, у него, Симона, появится возможность рассказать обо всем.
Да, именно так могло бы быть. В другой жизни, в другое время.
Он закрыл глаза и принял решение.
– Не делай ничего, о чем потом пожалеешь, парень! – Тот же голос, который только что звал его. – Все в порядке!
Симон вспомнил того психолога, который говорил, что лучше всего ему было бы уехать куда-нибудь и немного отдохнуть. Уехать отсюда.
В Витваттнет.
Симон сделал глубокий вдох. Дайте мне умереть, как я хочу, подумал он.
– Нет, все совсем не в порядке, – устало ответил он и шагнул в воздух. – Идите к чёрту.
«But since she lost her daughter, it’s her eyes that’s filled with water[19]».
Симон перевернулся в воздухе, увидел, как приближается жесткий асфальт. Он был стеклом, которое сейчас разобьется; тысячами проходили воспоминания. Одно, одно и несколько, одно наплывало на другое, все быстрее, и все быстрее он несся вниз, к Фолькунгагатан.