Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я никогда не воображал, будто моя роль в жизни очень значительна, нет, напротив… Мои ровесники – коллеги, друзья – приближаются к сорока-, потом пятидесятилетнему рубежу, и каждый, так или эдак, начинает задумываться, помните, как у поэта – «Земную жизнь пройдя до половины…». Я прислушивался к этим разговорам, обычно не очень трезвым, в мужской или смешанной компании – на работе, во время долгих часов в реставрационных мастерских, когда их затевают, чтобы дать отдохнуть пальцам и глазам, сняв измазанные краской и пропахшие ацетоном перчатки и прислонившись головой к холодной стене у выставленных рам, на которых натянуты для просушки холсты.
Или во время редких мужских встреч с друзьями, на скамейке в парке, возле распластанной газеты с символической закуской и бутылкой не самой дорогой водки – я не любитель, но меня не слишком тянуло домой. С самого первого дня брака мы с женой ни разу не пережили кипения страстей, и все чаще обоим хотелось подольше не возвращаться к уставшим и равнодушным выражениям на лицах друг друга. С годами это выражение вечной усталости почти впиталось в складки ранних морщинок моей жены и, я знаю, застыло в моих глазах – мы делали вид, будто не замечаем этого, но я старался не торопиться домой, если представлялась возможность провести время с другими, хотя в этих посиделках мне и отводилась роль молчаливого созерцателя – я не возражал.
После первых нескольких рюмок они начинали шуметь, взмывал и ширился разговор, который при всей разнообразности зачинов всегда был одного содержания: шестой десяток лет на подходе, а что сделано, что в сухом остатке? Обязательно оказывалось, что кому-то подрезали крылья, испортили жизнь, перепахали биографию, мои собеседники начинали повышать голос, грозить кулаками невидимым врагам, с громким стуком ставить стаканы на скамью, иногда размазывая по лицам пьяные слезы, иногда нервно закуривая очередную сигарету, и, наконец, мы расходились по домам, опустошив карманы и души, прекрасно сознавая втайне себя свою неправоту, но никогда не произнося этого вслух.
Я шел домой, готовился к тому, что сейчас меня снова встретит стена немого упрека – хотя пьян я не был, – но в то же время чувствовал, как все мое существо заливает тихая радость. Это чувство не покидало меня вот уже пятнадцать лет, оно было василькового цвета и легким, пушистым на ощупь. Стоило мне подумать о Нем, и я чуть не задыхался от нежности, поднимал голову – и смотрел на небо победителем: ну и что, думал я, что с того, что мне скоро шестьдесят лет и что мне никогда уже не подняться выше, что я неуклюжий, сутулый и толстый человек с плохой памятью, в мешковатом костюме и маленькой зарплатой? Но зато – зато у меня есть Он.
Он – это мальчик, всего лишь мальчик с аккуратно причесанными на прямой пробор волосами и в рубашке с белым воротничком, выпущенным поверх серого свитера. Таким я увидел его тогда, пятнадцать лет назад, в одном из залов нашего музея и такой же точный образ унесу с собой туда, в тюремную камеру, или в тот колодец темного арестантского двора, где меня расстреляют.
Никогда, слышите, никогда мое отношение к этому ребенку не вырывалось за заградительный кордон греховных мыслей. Ни словом, ни делом, ни жестом за все пятнадцать лет я ни разу не дал ему понять, что люблю его не только как сына. Никто не знал, чего мне это стоило – мимоходом положенная на плечо мальчика, а затем юноши отеческая рука, нежное поглаживание по затылку – и что особенного? – но к каждому этому действию я готовился, как к священному таинству первой брачной ночи, и долго потом ласкал и нежил руку, которой посчастливилось прикоснуться к его волосам, коже! Я долго, очень долго шел к тому, чтобы счастье обладания – на расстоянии – обладания этим мальчиком, а затем и юношей стало моей ежедневной радостью. Целый год я разыгрывал комедию неуклюжей влюбленности в эту женщину – его мать. Когда в конце концов мы поженились, я тут же предложил усыновить мальчика и, наверное, сделал это слишком поспешно, потому что радость, появившаяся на лице моей жены, как-то сразу сменилась тенью недоумения, но я опомнился, разогнал эту тень целым камнепадом фальшивых признаний:
– Милая, ты же знаешь, я люблю все, что любишь ты. У нас с тобой вряд ли возможны дети, и я хотел бы воспитывать Стасика, как своего…
Остаток вечера она прорыдала у меня на плече. А я закрывал глаза и представлял… представлял себе совершенно невообразимые вещи.
Я знал, что они невообразимые. Легко было Гумберту Гумберту, герою набоковской «Лолиты», признаваться в своей запретной любви и даже с удивлением отмечать, что его мечта, его нимфетка, сама очарована этим «пятиногим чудовищем»! Гумберт был хорош собой и прекрасно образован – я же лишь образован, но разве это могло представлять интерес для десятилетнего мальчика? Мою страсть даже нельзя было назвать, как в случае с той же книжной Лолитой, «порочно-красивой». Она была всего лишь смешной: толстый, лысый, неуклюжий старик – и пленительно-прекрасный юноша, тело которого, даже сокрытое одеждой, напоминало тело греческого бога…
Я всего лишь мог сделать так – и делал это, – чтобы моему юному Нарциссу было со мной интересно. «Ах, какой редкий случай отеческой любви к совершенно чужому ребенку!» – вздыхали подруги моей жены. А я, глядя из-под очков на эти какие-то одинаковые, похожие на блины лица старых дев и старух, чувствовал себя безмерно, бесконечно одиноким.
«И все-таки, – думал я, подбадривая себя тем единственным способом, которым располагал. – И все-таки у меня есть ОН…»
Но мальчик рос, юноша мужал и все дальше отдалялся от меня, и вот уже он стал совсем взрослым, и мы с женой подарили ему мою московскую квартиру, а сами переехали на окраину. Нормальный поступок, стандартное проявление родительской любви! Но никто не знал, скольких мук стоило мне это решение, и никто даже не догадался, что я оставил себе ключ от дома, где теперь жила моя любовь.
И я приходил туда, приходил в его отсутствие. Он так и не узнал, что воспоминание об этих минутах месяцами насыщало меня. Я зарывался своим старым, морщинистым лицом в его рубашки, небрежно брошенные в ванной, вынюхивая его запах, я касался губами зеркальной стены в спальне, которая хранила его отражение, перебирал его постель, почти ощущая живое тепло любимого тела… Мне был знаком каждый уголок, каждый предмет, каждая тень в его квартире… И, конечно, я совсем скоро захотел знать о том, как он проводит время, потраченное не на меня и не на мою жену. Я съездил на радиорынок, я купил специальную аппаратуру, я установил ее и скоро узнал все.
Это было очень больно – знать, как твой мальчик, твое единственное, что есть дорогого на всем белом свете, ищет развлечений там, где, я знал это, они не могут быть настоящими.
Но я терпел, потому что знал: самому мне не на что надеяться.
Все изменилось совсем недавно. «У вашей жены рак, – сказал врач. – Очень скоро ее совсем не станет». И эти слова накрыли меня такой черной волной неизбывного одиночества, так явственно дали понять мне, что скоро я останусь один, совсем один, у моего мальчика даже не будет повода навещать меня, потому что я все-таки ему не родной отец, – я понял: надо что-то менять…»