Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«О если бы я не умел писать!» – замогильным голосом произнес Нерон однажды и больше не нацарапал ни единой строчки…
Через год после похорон матери Нерон уничтожил всех, кто знал его с детства. Афрания Бурра, Луция Сенеку, Поппею Сабину – отравил, удавил, забил до смерти театральный император…
Хриплый шепот, постоянно хриплый шепот: «Живу я гнусно, позорно – не к лицу Нерону, не к лицу…»; «Вот напиток, достойный Нерона…»; «Ты пользуешься тем, что Нерон занят…» И вдруг – вопли, завывания в полный голос: «Какой великий артист погибает!..»
Все раздарить я хочу без остатка красивым девчонкам, только беда – ни одна девка не нравится мне.
Надпись, начертанная на развалинах в Риме
Я, Луций Домиций Агенобарб, а впоследствии Нерон Цезарь, родился пятнадцатого числа декабря месяца тридцать седьмого года… в Праге. При крещении получил имя Британик, но практически им не пользуюсь. Цезарь Нерон – мое настоящее имя, истинное обличие и диагноз.
Многочисленные выродки нашей фамилии всегда славились дурными поступками даже среди непритязательных римлян. То раба какого-нибудь зарежем, то в народном собрании выбьем кому-нибудь глаз… И когда над моей головой стали собираться тучи, я решил, не дожидаясь грома, временно укрыться в каком-нибудь потаенном месте – инкогнито. Порывшись в собственной генеалогии, я обнаружил рыжебородого двойника, а вдобавок – актера. Под видом мистерии усадил комедианта на императорское кресло и, хихикая, растворился на глазах у всего Рима. Теперь рыжий Агенобарб, бездарный паяц, казнил, травил, насиловал моих подданных, что мог бы проделывать я, но более одаренно. Освоившись в пакостях, Агенобарб принялся разыскивать меня, здраво рассуждая, что не след нам обоим топтать эту землю и греться под солнцем. Имперские сикофанты обшарили всю поднебесную в надежде нащупать мой след, да тщетно… В Греции обнаружили самозванца, который выдавал себя за Нерона, глупый. Любителя острых ощущений настигли, отрезали буйну голову и отослали в Рим. По свидетельству историков, многие видели в Риме эту голову – она поражала всех диким взглядом, косматой гривой и свирепым выражением лица. Но это был не я…
После смерти Ацерронии и Агриппины я задержался на некоторое время в Байях. Принял участие в похоронах, стоял возле свежей могилы и разглядывал исподлобья своих подданных. Они стенали у гроба Агриппины, показушники; родственники Ацерронии горевали у второго гроба – подружек закопали рядом, близ Мизенской дороги, на местном кладбище. Два холмика земли – вот и все, что от них осталось. Как будто почерневшие женские груди выпирали на поверхность, и я ухмыльнулся от подобного сравнения. Мою гримасу расценили как непроизвольную мимику, как полное расстройство. Я произнес довольно сдержанную речь: «Э-э-э…» – и первым пошел прочь. За мною двинулись и все остальные, только родственники Ацерронии продолжали рыдать у своего холмика.
Дома я переворошил бумаги и вещи Агриппины, обнаружил достаточную сумму денег на первое время, чем остался весьма доволен, но принял это как должное. В Праге у Агриппины имелись и другие сбережения; я унаследую все, что мне положено по закону, и даже больше – если как следует потрясти моего папашку Клавдия. Пусть и он раскошелится, раз горе такое… Я бродил, попивая вино, по саду, и каждый кустик, под которым я ставил Ацерронию, возбуждал меня до невозможности. Только эта утраченная возможность вызывала у меня чувство сожаления. «Сочти, Нерон, убийца своей матери!» А кто водил моими руками – я или провидение? Все, что я совершил, было предначертано в мировой литературе. И только при мастурбации – своими руками вожу я. Вот почему современный писательский труд можно расценивать как онанизм. Мастера античности обладали литературой по-всякому, и, если вам захочется теперь трахнуть литературу в ухо, это будет выглядеть по-новому, но никому не принесет сексуального удовольствия. Ни современному автору, ни мировой литературе. Поэтому надо читать античные книги, восхищаться, привязывать к члену авторучку и тихо мастурбировать себе в стол…
Я сравнивал свое желание и боязнь обладать матерью Агриппиной с писательскими потугами – залезть на самую вершину творчества… Я как будто надругался над Литературой, которая выкормила всю европейскую цивилизацию. Я разрывал на Агриппине обложку, бесчинствуя, как молодой вандал, с хрустом разворачивал странички – и раком, и боком, и свесившись со стола, и закидывая ноги – имел ее, покрикивая: «А вот она где!!! А вот она где!!!» Без пиететов. Она пробовала учить меня жизни, прививала мораль, а я трахал ее с молодым задором, и в первую очередь потому, что так не полагается. Потому, что это «родительный падеж», а вот я хватаю его за сиськи и кручу, как «именительный». Вы мне говорите, что «Нерон» – это «прошедшее время», а я натурально беру Агриппину и превращаю его в настоящее. «Был, Есть, Буду!!! Был, Есть, Буду!!! To be, Was, Were, Been!!!» И попробуйте мне сказать, что это неправильные глаголы. Я рассмеюсь вам в лицо и трахну Агриппину еще раз…
Я сравнивал подружку Ацерронию с податливым романом – этакое физиологическое упражнение со словом, где «под каждым ей кустом был готов и стол, и дом». Я раскладывал Ацерронию – как придется, не торопясь, где попало – и проникал в нее извращенным способом, как это не предписано для зачатия. Но почему же именно таким образом я получаю больше удовольствия? Разница между античной и христианской литературой очевидна. Небольшое расстояние между анусом и влагалищем. Все литературные формы – повесть, роман, эпиграмма – разработаны еще в Древнем Риме. Христианские писатели открыли для себя Вдохновение. И теперь, будте добры, душевно отдайтесь в античной позе – вот и все, что требуется от женского пола. А также от литературы. Мать Агриппина и подружка Ацеррония – соедините их для меня воедино, и только тогда я успокоюсь и перестану безумствовать. Только тогда я не буду иметь Ацерронию в непотребные места на глазах у Агриппины и больше не буду шляться по литературным борделям. Где, отталкиваясь от цитат из античных книжек, можно заниматься плагиатом, как непотребством. Получать гонорар и литературную гонорею одновременно… Все эти сравнения придавали моему поступку особый смысл. Впрочем, я несколько увлекся, хотя и многое себе объяснил…
Родственники Ацерронии приходили высказать мне свое соболезнование. Они выстроились вкруговую, и была среди них зеленоглазая литературная мартышка, которая постаралась в неумелых, но искренних стихах выразить всеобщее горе по поводу кончины подружек – Агриппины и Ацерронии. Мне захотелось трахнуть эту мартышку так же нахально, кверху ногами на столе, как я проделывал это с Ацерронией. То-то удивились бы ее родственники. Но я только выразил ответное соболезнование, и мы разошлись мирно, как расходятся по рукам из магазина книги разных по мастерству авторов…
Время от времени ко мне в домик забегали белокурые германки со всякой снедью. Среди окрестных жителей считалось, что я страдаю в одиночестве и тоске по матери Агриппине. Германки меня подкармливали, а я их подпаивал. Германки, вероятно, думали, что меня надо приободрить душевно, а я желал сатисфакции физиологической. Ничто меня так не возбуждает, как совершённое преступление, замешанное на инцесте с литературой. Конечно же, я оговорился – на инцесте с матерью, хотел сказать я. Ведь только мать – основа ассоциативного мышления, а не телевизор и Ацеррония. Последней требовалась замена, и я поглядывал на забегающих германок более чем откровенно. Но, к моему сожалению, германки были тупыми коровами и мыслили стереотипно: у юноши горе, ему не до физических упражнений. Никто не подозревал о моем преступлении и также о моих мыслях. Германки кормили меня супом, я доставал из погреба вино и требовал, чтобы германки разделили со мною трапезу. Честно говоря, я боялся отравления. «Кто их ведает, холодных германок, – подумывал я, помешивая ложкой в супе, – возьмут и отравят чем-нибудь». Каждый раз с надеждой в голосе я намекал германкам, что душновато нынче в моем домике, но они только закутывались поплотнее, и даже ляжки их не обнажались, когда германки присаживались на диван. Прав был Набоков, когда развлекался с юной Лолиткой. Великовозрастные германки не возбуждались от случайного прикосновения и не будили во мне воображение, потому что были чинны и благородны, как правильная литературная речь. Они развились, закостенели и не хотели трахаться со мною на гробе матери. Им это в голову не приходило…