Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А образ тетки Дарьи с ее «трудоднем пустопорожним» довершал недвусмысленную оценку минувшего, думается, в сущности, оспаривая все, еще высокопарные по инерции, аттестации и «героя» главы, и самой, нареченной его именем эпохи, где будто бы «нет ни одной такой страницы, ни строчки, даже запятой, чтоб нашу славу притемнила…».
В жестоком противоречии с этими словами, кровоточа, закрывалась в эти майские дни одна из тягостно реальных «страниц»: умирал затравленный Пастернак… И напрасно Твардовский обивал «высокие» пороги, пытаясь добиться, чтобы покойного хотя бы «проводили по-людски»!
Тем временем вписывались в историю новые темные, постыдные строчки. Мало того что литературные противники «Нового мира», по выражению Твардовского, безнаказанно мазали дегтем ворота журнала (даже встреча и часовая беседа с Сусловым ровно ничего не изменила).
Еще явственнее выказали себя и сам Михаил Андреевич Суслов, и все высшее руководство в происшедшей вскоре беспрецедентной расправе с новой книгой Василия Гроссмана «Жизнь и судьба».
Она была завершена писателем в середине 1960 года, и хотя сразу же после возвращения Твардовского в «Новый мир» анонсирована там как вторая книга романа «За правое дело» (в № 11 за 1958 год), роковую роль сыграла старая обида автора после памятных злоключений 1953 года.
В конце концов Василий Семенович передал рукопись в редакцию журнала «Знамя». Гроссманом, как вспоминал его ближайший друг поэт Семен Липкин, «овладела странная мысль, будто бы наши писатели-редакторы, считавшиеся прогрессивными (помимо Твардовского имелся в виду Казакевич. — А. Т-в), трусливей казенных ретроградов. У последних, мол, есть и сила, и размах, и смелость бандитов. Они скорее, чем прогрессивные, способны пойти на риск».
Между тем главный редактор «Знамени» В. Кожевников, поддержанный всей редколлегией, не только не стал печатать роман, но понес рукопись «куда надо», по горькому выражению Твардовского. В результате к писателю явились незваные гости из КГБ и изъяли, как они думали, все машинописные экземпляры рукописи.
После попытки Гроссмана апеллировать к Хрущеву, писателя «удостоил» трехчасовой беседы «сам» Суслов, сказавший (по воспоминаниям Липкина): «…Я этой книги не читал, читали два моих референта, товарищи, хорошо разбирающиеся в художественной литературе, которым я доверяю, и оба, не сговариваясь, пришли к единому выводу — публикация этого произведения нанесет вред коммунизму, советской власти, советскому народу».
По его словам, роман, может быть, издадут только через двести-триста лет.
Твардовского же, которому Гроссман дал свою рукопись «почитать» осенью 1960 года, она буквально ошеломила.
«Единым духом» прочитав ее, Александр Трифонович записал: «Самое сильное литературное впечатление за, может быть, многие годы… Это из тех книг, по прочтении которых чувствуешь день за днем, что что-то в тебе и с тобой совершилось серьезное, что это какой-то этап в развитии твоего сознания, что отдельно от этого ты уже не можешь думать (совсем отдельно) о чем-либо другом и о собственных своих делах в частности».
Впечатление было и «радостное, освобождающее, открывающее тебе какое-то новое (и вовсе не новое, но скрытное, условно-запретное) видение самых важных вещей в жизни», и одновременно крайне тяжелое. Мучил и страшил возникавший в книге «некий неприкрытый параллелизм, сближение „двух миров“ (гитлеровского и сталинского режимов. — А. Т-в) в их единой по существу „волкодавьей“ сути»: «Там несвобода, и тут несвобода, там сажают и мучат, и тут не меньше и, пожалуй, и похлеще…»
«Напечатать эту вещь, — заключал Твардовский, — …означало бы новый этап в литературе, возвращение ей подлинного значения правдивого свидетельства о жизни, — означало бы огромный поворот во всей нашей — зашедшей бог весть в какие дебри лжи, условности и дубовой преднамеренности литературе. Но вряд ли это мыслимо».
Узнав же об изъятии книги «органами» (отобран был и данный поэту и хранившийся в сейфе «Нового мира» экземпляр), Александр Трифонович записал: «…в сущности это арест души без тела. Но что такое тело без души?» (Оно прожило — прожило?! — еще только три года; Василию Семеновичу не было и шестидесяти, когда он умер.)
Чуть ли не в полночь, по воспоминаниям Липкина, Твардовский приехал к Гроссману — сказать, что роман гениален. Мучителен был ночной разговор, трудно было жить дальше.
«Вся вещь — она как бы вырвавшийся однажды предельно доверительный разговор с близким тебе человеком, с которым говоришь начистоту и под большим влиянием минуты, ничего не прощая своему времени, ставя ему каждое лыко в строку, — говорится в рабочей тетради поэта, — разговор сладостный, но после которого бывает (на другой день) как-то неловко, и надо жить, и живешь, и поступаешь не по программе этого разговора, совершенно немыслимой в реальной жизни».
Тем не менее «Жизнь и судьба», участь ее и самого автора («задушили в подворотне», как сказал он сам), бесспорно, сыграли большую роль в «самоизменении» поэта (примечательно, что он вновь вернулся в эту пору к злополучному, опальному «загробному» «Тёркину»).
Наученный трагическим гроссмановским опытом, Твардовский совершил все возможное (если не невозможное), чтобы подобного не повторилось, когда на его редакторский стол легла еще одна, казалось, обреченная повесть — о буднях заключенного под номером «Щ-854» (так она первоначально и называлась).
«Сильнейшее впечатление последних дней — рукопись А. Рязанского…» — сказано в рабочей тетради 12 декабря 1961 года.
В истории русской литературы немало примеров — мало сказать: доброжелательного, — трогательного отношения известных писателей к новичкам. Вспомним хотя бы, как прочитав «Бедных людей» порывисто устремились к Достоевскому Григорович и Некрасов. И все же то, как встретил автора «Щ-854» Твардовский, вряд ли с чем-нибудь сравнимо по восторгу, открытости, самоотверженной готовности прорвать, казалось бы, неприступную, глубоко эшелонированную, говоря военными терминами, оборону противников жизненной правды в искусстве, тем более такой жестокой, какой она представала у «дебютанта».
Как Твардовский потом рассказывал, — писал Александр Солженицын (он же А. Рязанский): «…он вечером лег в кровать и взял рукопись. Однако после двух-трех страниц решил, что лежа не почитаешь. Встал, оделся. Домашние его уже спали, а он всю ночь, перемежая с чаем на кухне, читал рассказ — первый раз, потом и второй… Так прошла ночь, пошли часы по-крестьянски утренние, но для литераторов еще ночные, и приходилось ждать еще. Уже Твардовский и не ложился. Он звонил Кондратовичу и велел узнать у Берзер (сотрудницы отдела прозы, от которой получил рукопись. — А. Т-в): кто же автор и где он» (Солженицын А. И. Бодался теленок с дубом).
Потом при их первой встрече, продолжает писатель, Твардовский «очень старался сдерживаться и вести себя солидно, но это ему мало удавалось: он все больше сиял. Сейчас был один из самых счастливых его моментов, именинником за столом был не я — он».