Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В квартире горел свет, и Маша, против воли, напряглась, потому что помнила, что, уходя, свет точно выключала, но уже через мгновение расслабилась. В кухне брякала посуда и оттуда тянуло умопомрачительным ароматом жареных оладушек с ванилином, бывших верным свидетельством того, что пришел Михалыч.
Маша аккуратно пристроила в угол свои неподъемные пакеты (все-таки хорошо, что ей не пришлось тащить их всю дорогу от магазина), быстро скинула пуховик и сапоги, натянула тапочки и побежала в кухню.
– Привет, Михалыч, – поздоровалась она и, подпрыгнув, повисла на спине орудовавшего у плиты мужчины. – Как же здорово, что ты решил заглянуть.
– Так мама сказала, что ты чахнешь тут. – Он повернулся, немного отстранился, чтобы лучше видеть, и быстрым цепким взглядом окинул Машу с ног до головы. – Похудела. И глаза ввалились. Болеешь или все-таки ревешь?
– Все-таки реву, – призналась Маша, у которой никогда-никогда не получалось обмануть Михалыча. Как-то так выходило, что он все всегда про нее знал. И когда она без спросу ела запрещенное мороженое, и потом у нее болело горло, и когда пыталась в дневнике исправить тройку на пятерку, и когда расстраивалась, что на школьной дискотеке ее никто не приглашает танцевать.
Именно ему она могла рассказать все, что ее волнует и тревожит, и он в ответ всегда находил нужные слова, которые делали ее горе чуть легче, менее объемным, что ли. Даже когда умерла бабушка. Тогда они вернулись с кладбища, и Михалыч несколько часов укачивал ее на коленях, словно маленькую, шептал какие-то пустые, ничего не меняющие слова, но от них охватившее ее горе скукоживалось, уменьшалось, сворачивалось кольцами на дне души, давало вздохнуть. А ведь тогда он уже был ей никем.
Если уж совсем строго, то Михалыч всегда был Маше никем – просто мамин муж, второй по счету. Они поженились, когда Маша училась в четвертом классе, а развелись, когда в восьмом, но он все равно продолжал приходить к ним в дом. И пока была жива бабушка, и потом, когда Маша осталась одна. Не считать же маму.
Мама с ее мужьями жила отдельно. И до Михалыча, и после. И ее, в отличие от него, никогда не интересовало, болит ли у Маши горло, отчего у нее зареванное лицо, и не хочет ли она свежих оладушек, издающих аромат ванили. Оладушки были его фирменным блюдом.
– Плохо, коли ревешь. – Он ловко подцепил лопаткой одну за другой четыре золотистые оладьи и скинул их на стоящую рядом тарелку, на которой уже красовалась целая горка, при виде которой рот Маши непроизвольно наполнился слюной. – Но ничего, сейчас горяченького поешь, глядишь, все и наладится. Садись, пока не остыли.
Машины глаза тут же непроизвольно наполнились слезами, но она быстро справилась с ними, деловито расставляя на столе тарелки и доставая из холодильника банку с крыжовенным вареньем, ее любимым. Плакать при Михалыче не хотелось. Хотелось есть оладьи и болтать о всяких пустяках.
– Сумки надо разобрать, – спохватилась Маша. – Там продукты и мне, и маме.
– Завтра к ней собираешься?
– Да.
Разговор о маме был запретной темой, которую они никогда не обсуждали. Маша знала, что этот серьезный, основательный, немногословный мужик до сих пор любил ее ветреную и беспутную мать. Любил и не осуждал, что в его ситуации было сродни подвигу.
Всего один раз Маша видела его пьяным. Тогда мама развелась в пятый раз, и Михалыч пришел к ней с предложением снова жить вместе. Он не претендовал на ее постель, просто хотел быть рядом, решать бытовые вопросы, в которых мама была совершенно несведуща, помогать, защищать и заботиться. А мама высмеяла его и выгнала за порог.
Пьяный Михалыч сидел тогда на Машиной кухне и плакал, а Маша, в первый и в последний раз в жизни, утешала его и гладила по плешивой голове.
– Она сказала, что безнравственно жить с мужчиной, которого не хочешь, – говорил он. – То есть принимать мою любовь для нее безнравственно.
– Мама и нравственность – это оксюморон. – Маша тогда пожала плечами, потому что про маму давно все поняла. – Кроме того, ей одиночество совершенно не мешает. Для решения бытовых вопросов у нее есть я. Когда у нее начинает течь унитаз или кончаются продукты, она звонит мне. И наличие или отсутствие в этот момент в ее квартире и постели очередного мужа не имеет никакого значения.
– Не сердись на нее, Машута. – Михалыч пьяно икнул, но глаза у него смотрели неожиданно трезво. – Просто она такой человек. Слабый. Но женская слабость – это прекрасно. Она так пронзительна и так влечет к себе, что невозможно удержаться. Это как тот самый мотылек, который летит на огонь, зная, что сгорит. Я вот один раз сгорел, и все равно, позволь она, сгорал бы еще и еще.
– Женская слабость – это прекрасно, – задумчиво повторила тогда Маша, – вот только у меня почему-то не получается быть слабой. Я – сильная, потому что мне нужно заботиться о себе и о ней тоже.
– Ты сильная, потому что не можешь простить маму, – серьезно сказал совершенно протрезвевший Михалыч, будто и не пил вовсе. – Ты злишься на нее, за свое детство злишься, за бабушку, за меня, за то, что тебе приходится решать за маму все ее, как ты выражаешься, бытовые проблемы. Твоя злость не дает прорасти твоей слабости. И это очень плохо, Машута. Очень плохо. Если бы ты позволила себе стать слабой, твоя жизнь бы изменилась кардинально. Но ты не даешь себе такого шанса. Ты нарастила броню и старательно замазываешь даже самые мелкие, внезапно появившиеся на ней трещинки. Трудно нести на руках женщину в броне. Трудно, тяжело, неудобно… Да и не разглядишь под броней, какая ты там на самом деле. Я-то знаю, но не обо мне же речь.
– Да ни о ком речь, – буркнула тогда Маша, и больше никогда не повторялся между ними этот странный, опасный и неприятный разговор.
За прошедшие годы Машина броня стала еще толще и крепче, нарастив сантиметров пять, не меньше. По крайней мере, именно так это ощущала сама Маша. И про маму они тоже почти никогда больше не разговаривали, хотя Маша знала, что Михалыч регулярно к маме заходит, конечно, когда она в настроении и пускает его на порог.
Михалыч жил один, удобно и обстоятельно обставив свой холостяцкий быт. В прошлом году ему исполнилось шестьдесят, но на пенсию он не уходил. Наоборот, трудился на двух работах, объясняя это тем, что ему некуда девать свободное время. Днем он был заведующим лабораторией областной гидрометеорологической станции, на которой проработал всю свою жизнь. А ночь через две дежурил охранником на нефтеперегонном заводе, расположенном неподалеку от его дома.
– Тяжело же, Михалыч, зачем? Тебе что, денег не хватает? – спрашивала его Маша.
– Денег я еще могу тебе дать, – усмехался он. – Просто бессонница у меня старческая началась, ночью верчусь с одного бока на другой. Маета одна. А так ночь отдежуришь, на следующую ух как хорошо спится. Компания у меня там опять же. За разговорами ночь быстро пролетает, и не заметишь.
Одиночество Михалыча, которое он, впрочем, тщательно скрывал, Маше было совершенно очевидно. И именно поэтому редкие его визиты она всячески поощряла, стараясь создавать у него хотя бы какую-то иллюзию семьи.