Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Они маги, – говорил отец. – Чем гитара не арфа? Чем Плант не псалмопевец? Чем дирижабль не дирижер? Бубен, барабан сначала использовался для изгнания духов, а потом и врагов. Барабанщики – неотъемлемая часть древней пехоты. Искусство вообще есть дисциплина, заклинающая духов».
В Пузырьке не часто звучали LZ, но, если отец брался слушать, вместе с ним концерту в Альберт-холле внимала вся округа. В эти минуты Запад познавал Восток в ритме раскачивавшегося басами «Рink Day’s Confused», и оккультный воздухоплавающий геркулес поднимался из недр города в вышину.
«Граф Цеппелин» провел ночь, дрейфуя над горой Волхвов и приводя в ужас пастухов от гробницы Рахели до окраин Вифлеема. Гигантский лунный храм размером с Харам аль-Шариф приник к Иерусалиму. Утром из его гондолы был сброшен пакет с приветствием и почтовыми открытками, которые экипаж просил разослать по надписанным адресам. После чего дирижабль взял курс на Дамаск и растворился в солнечном зное, наполнившем Иорданскую долину. На следующий день газеты писали, что на борту «Графа Цеппелина», вероятно, были Альберт Эйнштейн, Оскар Вистинг, Ричард Бёрд. И отцу нравилось воображать в тот или иной момент жизни – когда ему приходилось пристально думать о ком-нибудь из богов своего собственного пантеона, например, об Одене, или Дилане, или Пушкине, или Платонове, Бабеле, Зощенко, Мандельштаме, – как великие приникают к иллюминаторам пепельного гиганта с тем, чтобы вчитаться и унести с собой в вечность книгу иерусалимского пейзажа.
«Ландшафт здесь связан со словами пуповиной, по которой движутся чернила-кровь; в нем каждая пядь имеет свое имя, ибо везде что-нибудь да происходило: там Иаков увидел лестницу в небеса, здесь Авраам сидел у шатра и принимал в гости мир, тут Элиягу громил идолов, а там он вознесся. Нигде камни так не похожи на слова и слова на камни. Иерусалим – словно бы место крепления слов к вещам. Тайн в языке множество, и главная из них та, что язык и мир не связаны друг с другом мотивировкой, между ними нет подражательной связи. Язык и мироздание – две раздельные стихии, соединяющиеся друг с другом, как сочетаются небеса и земли, рождая день и ночь. Загадка, что язык не имеет обоснования в реальности, в этом его природная обращенность к потусторонности, в метафизику. Впрочем, где, как не в библейских землях, напитавших ландшафт кровью, слезами, ужасом и радостью, то есть смыслом, искать связь мира и слов?»
Но нет рассказа о дирижабле над Иерусалимом без описания розы ветров. Зимой и летом на закате являлся иерусалимский западный ветер. Башня отца стояла на самом краю нагорья, подле дороги на Вифлеем и Хеврон, идущей на юго-запад. Елеонская гора, Храмовая, Сион, Голгофа, – все иерусалимские высоты сочтены с точностью до вершка по одной и той же причине. Вопрос сбора и доставки воды в пересеченной местности исследует высоты и особенности рельефа с той же тщательностью, с какою младенец изучает материнскую грудь. Иерусалимское нагорье переходит в Хевронское, более напоминающее плато, уплощенное, зато и немного подъятое – всего на сотню метров выше, чем располагается город. Однако этого достаточно, чтобы из Соломоновых бассейнов и еще по трем древним акведукам, следуя каждой складке, тщательно удерживая один и тот же уклон (то есть перепад высот только в пять саженей на километр пути), втекая кое-где в прорубленные тоннели, переходя с одного склона ущелья на другой по арочным мосткам, вода – свет земли – прибывала на Храмовую гору, чтобы напоить паломников, смыть с жертвенника кровь, наполнить городские миквы и бани паром и чистотой.
Руины древнейшего акведука (и самого короткого, всего шесть верст), берущего начало южней других водостоков – от источника на восточном склоне Вифлеема, тянулись чуть выше дороги, по которой две тысячи лет назад в конце декабря шла Богоматерь, чтобы вот-вот родить. Акведук отсекал у самого Пузырька ступеньку водораздела, с которого подстывший и потому затяжелевший к вечеру воздух Средиземноморья переваливал через нагорье и следовал тому же уклону – устремлялся по глиссаде, под горочку, в разогретую и потому более податливую воздушную массу, в самую толщу зноя, застоявшегося за день в котловине Мертвого моря, перемешивая миражи, неся их дальше над рябью волн к берегам Иордании. Зимой этот вечерний ветер, что перетекал, набирая скорость, через нагорье, был напастью для жителей Иерусалима и окрестностей. Он заставлял их перекочевывать с гор – прочь от бурь и гроз – в теплую заводь Иорданской долины: полторы версты ее глубины достаточны для затишья. Весной по свежим пастбищам вместе со стадами люди к Пасхе перебирались обратно, предвещая своим появлением приближение праздничных толп паломников, направлявшихся отовсюду к Храму.
Отец считал, что вместе с бризом нисходят на землю большие духи – рефаимы, гиборимы, – до того спасавшиеся от жары в стратосфере. Вечерний ветер поднимал в Пузырьке нешуточную тягу. Ревело и стучало всё, что было не закреплено, – на всех этажах, из каждой щели. Пока не привык, я носился по всем уровням и захлопывал ожившие форточки, двери, жалюзи, трепетавшие, как рыбьи жабры. Но все равно Пузырек нутряным образом гудел и ухал, будто духи, наперебой подлетая к нему, дули со всей дури в него, как в свистульку.
Рельеф Иерусалима размечен с точностью до размаха рук, шага, локтя, пяди; каждый пригорок, каждая ложбинка обладает именем собственным, холмы величаются горами, овраги – ущельями, и парадокс в том, что называются они так по праву. Плотность и величие событий библейских времен не оставляют выбора. Вселенский смысл Гефсимании, Нагорной проповеди на горе Арбель, ареста Христа на Сионе… Или вот, казалось бы, Геенна: овраг оврагом, однако если спуститься в него и поговорить о нем с отцом, выяснится, что здесь стоял молох, пылали костры, сюда стекала по желобам канализации жертвенная кровь с Храмовой горы, отчего почва необыкновенно тучна, как поверх любой помойки, – и тогда у меня возникает вопрос: «А копать здесь не пробовали?» На что отец хмыкает: «Чтобы копать где-либо, нужны нешуточные деньги. А кто захочет выделить бюджет на раскопки Геенны, сатанисты, что ли?»
Дирижабль напоминал Лапуту так же, как был похож на нее Иерусалим, обладавший воздухоплавательной вознесенностью, отрешенностью, паривший не над землей, но над временем, и само явление «Графа Цеппелина» напомнило об этой особенности города и потому показалось всем необыкновенно уместным.
11 апреля 1931 года в полдень субботы люди не спешили расходиться и нетерпеливо поглядывали в небеса в ожидании обещанного новостями газет события. Задранные головы, руки в карманах, затекшие мышцы шеи, черно-белые талиты, меховые шапки-короны… Фотографы и репортеры занимали удобные позиции на крышах и возвышенностях для наблюдений и съемок. Лучшие снимки были сделаны с Масличной горы. Надвинувшись с места ночной стоянки вдоль дороги на Хеврон, небесный перст дважды облетел город, зависнув на несколько минут над германским консульством и над храмом Гроба Господня, близ которого толпа, наполнив двор и проулок Святой Елены, ожидала сошествия Благодатного огня.
В Пузырьке по стенам и притолокам антресолей, на обратной стороне лестничных ступеней и в пролетах были развешаны старые фотографии Иерусалима и Палестины, а каждый мой приезд начинался с показа вороха новых сокровищ. Старые фотографии были ценны тем, что уже являлись археологией; случалось, они запечатлевали то, что не было спасено, иногда по ним можно было напасть на след того, что подлежало исследованию или могло дать подсказку для уже ведущегося. Отец знал все кварталы наперечет, все ракурсы города, все примечательные дома, на улице Пророков и в Немецкой колонии особенно. Знал он и всех мало-мальски значительных археологов, когда-либо притрагивавшихся к здешнему пирогу забвения; они точно так же охотились на старые фотки из личных коллекций, особенно ценились архивы путешественников. Отец специализировался на фотоархиве Поленова, добытом мной для него в музее художника в Тульской области. Настойчивое стремление нерелигиозного Поленова в Иудею трудно объяснить одной пытливостью гуманизма, без человеческой величины и тайны. Благоволение Поленова к ближневосточной пыли и камням, пустыне и иорданским плавням, скалам и холмам в сознании отца сроднило Палестину с Россией лучше любой духовной миссии. Отец собирал масонские исследовательские монографии, изобиловавшие чертежами-реконструкциями Храма и окрестностей, и мог вдруг чуть свет подорваться на Храмовую гору, чтобы потом весь день таскать за собой меня – из Геенны на Сион, заглядывая в каждую пещерку-обскура по дороге, останавливаясь поболтать со скалолазами, тренировавшимися на отрицательных отвесах, уже промокшими от сочившихся из склонов грунтовых вод, а потом рвануть через пустыри с недостроем в Гефсиманию, карабкаясь и оглядываясь в поисках еще более точного ракурса, огранивая и уточняя только им одним зримый фантом Храма. «Путь Христа в пейзажах» наполнял Пузырек своим воздухом, фигурами апостолов, Марии, задумчивого Христа у вод Генисаретского озера. Над письменным столом отца висела фотография Поленова, сидящего в точности на том же камне, и рядом с ней современная фотография тех же берегов и лобастых базальтовых валунов, выступающих из воды, буквально как на картине. Или вот еще фотография Поленова – стоит посреди распаханного поля, зарисовывая в походный блокнот орнамент на здоровенном каменном блоке, повторяющий (или предвосхищающий) резьбу над входом в Храм на картине «Христос и грешница». Отец следовал маршрутам художника с прерывистой настойчивостью хромой гончей, взявшей след величественного лося. Каждый этюд цикла он мог привязать к карте, ландшафту, времени суток. Черкая лазерной указкой по репродукции, раскатанной по закруглявшейся стене под подобием хоров-антресолей, устроенных в гостиной, он объяснял, что именно можно сказать о местоположении Храма, судя по теням от солнца и участкам проглядывающего ландшафта, рассуждал, откуда именно, из какой деревни на склонах вади Кедрон толпа могла привести перепуганную Марию. Он разбирал, кто есть кто среди сидящих невозмутимо учеников и учениц Христа, почему у двух разгневанных обличителей Марии такие странные, будто обтесанные ветром треугольные лица, что можно сказать о спускающихся из храмового придела паломниках, но главное – восхищался, что в картине отчетливо ощущается не только величие Храма, обозримого лишь в крохотной части, но и его обитаемость, заключить о чем можно, заметив, как мощные кипарисы родственно жмутся к подпорной стене, над которой виднеется явно населенная терраса с навесом и окошком, наполненном цветами. «Какова ирония! – восклицал отец. – Подумать только, дом Творца, Бога богов, казалось бы, даже взгляд в Его сторону невозможен! Однако обитель Его наполнена простой жизнью: балкончик, понимаешь ли, цветочки… Кто там мог жить – коэны? левиты? Да, не боги горшки обжигают. Половина Израиля носит фамилии Леви и Коэн. Вот это и есть еврейская черта – терпимость священного величия в отношении человека, понимание того, что без человека даже самое святейшее место пусто». Я тогда пожал плечами: «Наверное, поэтому у вас тут так грязно, всюду мусор, гнилые овощи, окурки, загаженные углы, за каждой автобусной остановкой нечистоты и разнесенные по колючкам салфетки». Но отец вскипел: «Да ты не видел, что тут творилось в девяностые! Люди ехали из стран, где уровень комфорта был как у повстанцев Спартака, где окружающая среда не бралась в расчет вообще. О какой экологии речь, если привык жить в трущобах и едва вчера научился грамоте?» Я снова пожал плечами: «А у моих знакомых алкашей в Ногинске дома чисто». Отец хмыкнул: «Чисто, потому что пусто».